Выбрать главу

Как-то раз, не помню, по поводу чего, я сказал мадам Хаят:

— Я не понимаю людей, мне не хватает мозгов на это.

Она хитро улыбнулась.

— Ни один атом не касается другого атома, — сказала она.

Она делала это специально — чтобы посмеяться над моим «невежеством» начинала свою речь с непонятной фразы. Меня это забавляло так же, как и ее, я знал, что вскоре она поведает мне то, о чем я никогда раньше не слышал, и свяжет это с такой темой, которую я и предположить не мог.

— Никакая материя не может соприкасаться с другой материей, я смотрела об этом в документальном фильме на днях. Даже между материями, которые, как мы думаем, соприкоснулись друг с другом, — я не расслышала в точности, какое расстояние он назвал, не знаю, — но какая-то часть расстояния должна оставаться непреодолимой, потому что если два атома соприкоснутся, они взорвутся…

Мадам Хаят догадалась по выражению моего лица, о чем я думаю, и рассмеялась.

— Даже в этот момент мы не можем по-настоящему прикоснуться друг к другу, — сказала она, — даже когда ты трахаешь меня, между нами есть расстояние. Мне всегда было интересно, почему земля не взорвалась, пока мы занимаемся любовью, оказывается, это потому, что мы не можем прикоснуться друг к другу.

— Правда?

— Мы же не взорвались?

— Никто никого не коснулся…

Она посерьезнела.

— Действительно… Ничто на земле не соприкасается друг с другом, ни один человек не может коснуться другого.

— Никогда не слышал об этом.

— Я тоже услышала впервые… Как человек может понять человека в мире, где никто никого не касался? Это невозможно. Не волнуйся об этом, ты не единственный, кто не понимает, ни один человек не понимает другого.

— Но писатели понимают людей, они рассказывают…

— Ой, да что они понимают! Они тебе чего хочешь понапишут, возразить некому, правды все равно никто не знает.

— Но литература меня лечит.

— Может, потому, что это не болезнь.

— Но я хочу понять тебя.

— Во мне тоже нечего понимать, все перед глазами.

— А то, что я не видел?

— Если не переживать, то и понимать ничего не придется.

Потом, как всегда, она сменила тему. Ей не нравилось спорить. А Сыла, с другой стороны, наоборот, любила подробно обсудить каждую тему и получала от этого удовольствие. В те дни Сыла сделала то, чего никогда раньше не делала: «Хочешь, я останусь у тебя на ночь?» Я был очень удивлен. «Но если тебе неудобно…» — «Нет, какое неудобство, конечно, хочу. Но что скажут твои родители?» — «Я скажу им, что переночую у подруги».

Она позвонила и поговорила с мамой, а потом сказала мне: «Хорошо». Я купил в продуктовом магазине сыр в треугольниках, чипсы, две банки пива и пачку шоколадных конфет. Моросил дождь, стоял холод, наводящий тоску даже в теплой комнате. С карниза балконной двери падали капли. Мы не включали свет в комнате, но зажгли его в ванной и оставили дверь приоткрытой. Поставили нашу трапезу на журнальный столик. Сыла сняла обувь, штаны и села на кровать. Рубашку и свитер оставила. Своеобразие этого наряда создавало странную интимность и очарование. Не то чтобы мы собирались заниматься любовью все время, но могли сделать это в любой момент. Сейчас нам не нужно было торопиться, некуда спешить, и это рождало во мне волнение. Наверное, Сыла хотела показать мне, а может быть, и себе — нам обоим, — каково это — жить вместе в одном доме.

Пока мы ели, дождь усилился, его шум, удары капель по стеклу в присутствии Сылы звучали иначе — дружелюбно, мирно. Мы были счастливы оттого, что шел дождь.

— На днях я смотрела по телевизору «Осеннюю сонату» Ингмара Бергмана, — сказала Сыла, глядя в окно. — Раньше я ее не видела.

Давно я не смотрел этот фильм, но припомнил фразу, что-то вроде «бабочка бьется об окно»; почему-то эти слова мне запомнились. Мысли Сылы же занимало то, что ее мать, известная пианистка, сказала о прелюдии Шопена: «Некоторые пьесы должны быть сыграны плохо». Мы начали спорить о том, нужны ли в романе места, написанные плохо. Мы поужинали, я снял обувь и сел на кровать рядом с Сылой, опершись спиной о стену, ее нога касалась моей.