Выбрать главу

Иосиф смеется, пересаживается к командиру на нары, говорит тихо, словно боясь, что их подслушают:

- Ты шутишь, Андрей, а я действительно иногда ловлю себя на том, что сына вижу...

- Во сне?

- В том-то и дело, что... Ну как тебе объяснить? Вроде бы и не во сне, и не наяву.

- Нервы, мать их так... По утрам обтирание снегом и самогону сто пятьдесят - заменяет двенадцать приседаний.

- Нет, серьезно, - Иосиф говорит еще тише, - будто он уже не маленький, а как Васька, наш полковой найденыш. В красноармейской шапке, с карабином... Со мной рядом в атаку идет... Понимаешь?

- Ты, политрук, со старухой какой-нибудь посоветуйся. Они всякие сны мастера разгадывать, а мне как понять? На курсах не проходили.

Иосиф задумался, не слышит командира.

- Может, и в самом деле подобрала их проходящая часть? - В его голосе слышится не столько надежда, сколько просьба не лишать этой надежды.

- Вполне возможно, - быстро соглашается командир. Он вскакивает с досок, и его грузное тело заполняет всю землянку. - Подобрали же мы Ваську!

- Если не накрыло бомбежкой, - шепчет Иосиф.

- Ей-богу, Иосиф, - почти кричит командир, - кто кого должен утешать? Один ты, что ли, такой?.. Да живы они.

На землянку падает снег большими мягкими хлопьями, словно из ваты, как в театре...

V

Варвара Романовна:

Я умерла в зимний солнечный день сорок второго года. Похоронили меня на пустыре, за больницей, куда свозили всех умерших от тифа.

Я сама помогала этой нелегкой и печальной процессии. Земля была мерзлая, окаменелая; чтобы вырыть могилу, полдня ломом долбили, а сил ни у кого уже не было. Помню, рассказывал нам один человек - даже немцы из-за сильных морозов просили Берлин разрешить им временно отложить массовые казни, так как трудно было копать большие могилы, а печей для сжигания трупов еще не хватало.

- Все же к вечеру мы управились. Насыпали свежий холмик в третьем ряду, вбили колышек с надписью: "№ 421. В.Р.Каган".

Странно, не правда ли?

Помню, как начались мои похороны...

Позвала меня Владислава Юрьевна к себе в кабинет, дверь плотно прикрыла и, спокойно так, без всякой улыбки, приказывает:

- Иди, попрощайся с Варенькой Каган... В одном боксе лежали. - Я смотрю на нее и не могу понять: "Не в себе, что ли, наша пани докторша?" А она повторяет: - Иди, Семенова, попрощайся и проводи товарищ Каган.

Я испугалась. Первый раз моя фамилия произнесена громко: хорошо, что никого, кроме нас двоих, не было в кабинете.

Нагнулась к ней, прошептала:

- Владислава Юрьевна, бог с вами... Это ж я и есть... Она остановила меня:

- Молчи! Бывает после тяжелой болезни провал памяти. Старайся все вспомнить... Возьми вот и хорошенько выучи... Вспомни свое имя, год, место рождения.

И протягивает мне паспорт. По всей форме, с минской пропиской и печатью немецкого управления.

- А Варвара Каган скончалась... Хорошая была женщина, теперь ей ни скрывать, ни бояться нечего...

Я смотрю на фотографию в паспорте, узнаю соседку по палате, но понять еще ничего не могу. Люба Семенова - худенькая, светловолосая, а я была полная. Правда, теперь исхудала, и острижена наголо, на мальчишку похожа. Владислава Юрьевна ласково так пояснила:

- Не бойся, фотографию позже заменим... Да сейчас тебя и родной муж не узнает. Остальное в порядке. Можешь и в город и за город... Если хочешь доброму делу помочь.

Я вышла в коридор, села на подоконник и гляжу на паспорт. На чужой паспорт. Умерла Люба Семенова, и я как бы заступаю на ее место. На место живой. За этот год мы так привыкли к смерти без слез и причитаний, к мукам несчастных людей, что нередко смерть вызывала не горе, а вздох облегчения. Не зря пани докторша иногда вспоминала библейскую фразу:

"О смерть! Отраден твой приговор для человека, нуждающегося и изнемогающего в силах".

Мы изнемогали. Теряли желание жить и тем самым как бы теряли право на жизнь. Так казалось в глухие часы одиночества, когда я постепенно расставалась со своей задержавшейся молодостью... Дело не в прожитых годах. Их можно прожить по-разному. Возраст человека - не годы. Я так думаю, это груз всей его прошлой жизни, пережитых опасностей, болезней, преодоленного горя и отчаяния. Зрелость вырастает на его опыте... Поняла я это сейчас, пройдя и через отчаяние и опасности. А тогда...

Я просто почувствовала - ко мне вернулось желание жить. Я стала взрослой и, несмотря на тяжкое истощение, сильной...

Не зря же Владислава Юрьевна дала мне этот паспорт. Значит, я кому-то нужна...

Я спрятала на груди свой новый паспорт, с гордостью оглянулась и увидела хромого человека. Он шел, постукивая палкой по дощатому полу, шаркая ногой. Его появление было так неожиданно, внезапно, как видение. Я вскочила, собираясь бежать.

Хромой загородил палкой дорогу:

- Постойте... Вы были у доктора Соколовской?

- Да. - Я инстинктивно прижала руки к груди, нащупала паспорт.

Он улыбнулся:

- Ну, здравствуйте, товарищ Семенова... - сказал, будто встретил давно знакомую и только сейчас вспомнил имя-отчество. - Если не ошибаюсь, Любовь Николаевна?

Да, Любовь Николаевна... Это имя стало моим. Надолго.

А далеко за Минском, у Старых Дорог...

Тяжело вздымая заиндевевшие бока, кони остановились на вершине холма. С саней соскочило несколько молодых мужчин в добротных крестьянских полушубках. Придерживая на груди автоматы, разминаясь, поскрипывая валенками на сухом рассыпчатом снегу, они поглядывали в сторону головной группы верховых.

Командир, в темной перехваченной ремнями бекеше и высокой папахе, поднялся на стременах, молча всматриваясь в раскинувшееся перед ним поле.

Белое поле, местами прорезанное узорно точенными, покрытыми инеем кустарниками, лежало в стылой тишине.

Ни ветерка. Все окостенело, схваченное недвижным морозом. Казалось, выстрели сейчас из пистолета, и от его резкого звука расколется воздух, зазвенят деревья, осыпая со стеклянных веток чьи-то застывшие слезы, побежит тревожное эхо к глухим уголкам, к притаившимся землянкам, к хуторам, утонувшим в снегу, к деревням, спящим под белыми крышами. Отзовутся ему ближние и дальние. Так казалось или, скорее, так мечталось командиру в черной бекеше.