– Переиначивать нам не к чему, – строго заметил староста. – Раз в книге записано, значит, – записано: Алесь Игнатович Цыркун. Год рождения…
– Одна тысяча девятьсот тридцать пятый. Февраля двадцать первого, – бойко, как на уроке, ответила Катерина Борисовна.
– Так и запишем, – согласился староста, – значит, трое у тебя деток, Надежда?
– Да трое ж, слава богу, – вздохнула Надежда.
Вот и появился новый сын у Игната и Надежды… Новый подданный великого рейха, человек низшей расы… Алесь Цыркун.
Стоял он в углу, стиснув маленькие кулачки, глядел исподлобья и думал: «Зачем это надо менять имя? И для чего ему другая мать, когда он так любит свою настоящую? А тетя Катя, видать, заодно с ними… Как ей не стыдно?»
Думал, но ничего не сказал. Понял уже, что дожил до такого странного времени, когда не только можно, а надо лгать и за это похвалят тебя взрослые… Рассказать бы все маме, да где она, его мама?..
Варвара Романовна:
Я шла босая по стеклу. По осколкам разбитых окон, покрывших льдинками тротуары города Минска.
Ветер порошил глаза пеплом. Каменные стены домов с пустыми глазницами пугали меня. На стенах приказы:
«Ахтунг… Увага!.. Внимание! Карается смертью!..»
Все карается смертью. Об этом сообщалось на трех языках: на немецком, русском и белорусском… На улицах не видно прохожих. Пустота побежденного города… Вдруг слышу гул шагов… Нет, не гул, а хруст кованых солдатских сапог. Хруст… Хруст… По стеклу. Неторопливо, ритмично… Хруст… Хруст…
Я свернула в переулок, спеша уйти от этого звука. Мои ноги ступали неслышно. Они босы, окровавлены. Красивые туфли давно разбиты. Больно идти, но идти надо. Нельзя встречаться с патрулем. Скоро наступит комендантский час, надо укрыться где-то на ночь. Поднялась по крутому переулку и вышла на угол площади. Площадь перед городским театром. Я бывала в этом театре, даже пела на смотре художественной самодеятельности. Вот и сквер, а перед сквером… Прислонилась к столбу, как бы спрятавшись за него, боясь смотреть и не имея сил оторвать глаз от того, что увидела.
Перед сквером два столба с перекладиной, как буква «П». В старом русском алфавите называлась «покой»… Господи, о чем я думаю? На ветру покачивались серые фигуры с белевшими на груди объявлениями. Ведь это же люди… За что их? Кто они?
– Ты на ножки смотри, по ножкам узнаешь… – прошептал кто-то возле меня.
Я вздрогнула и оглянулась.
Совсем рядом седоусый мужчина в поношенной шляпе и черном, обвисшем пиджаке прижимал к своей груди голову старушки в кружевной шали. Широким рукавом он закрывал от нее виселицу и отвечал, потряхивая головой:
– Я смотрю, я вижу… Нет, нет, это не он…
Старуха просила глухим, сдавленным голосом:
– На ножки… Помнишь, какие ботиночки мы купили ему?
– Да, да, желтые на шнурках, а у них сапоги… Это не он. Пойдем… – Все еще не давая старухе взглянуть на виселицу, он увел ее вниз по переулку.
У виселицы прохаживались часовые в касках, с автоматами. Они не обратили внимания ни на стариков, ни на меня. Я стала всматриваться в ноги повешенных, словно это меня просила старуха.
Один, подлиннее, то есть, живым он был выше ростом, обут в сапоги. Другой – в ботинки. Но не желтые на шнурках, а в черные, офицерские гамаши. Это я разглядела хорошо и почему-то даже обрадовалась. Закрыла глаза, прижалась щекой к столбу. Телеграфный столб тихо гудел. Вспомнилось, как в детстве девчонками, приложив ухо к столбу, мы врали друг другу, будто слышим телефонные разговоры и стук телеграфа. Я врала больше всех. Придумывала целые истории и даже клялась, что слышу, как передают обо мне, Вареньке Михалевич…
Теперь снова я слушала, как гудит столб, гудят провода… Где-то какие-то люди говорят в телефон, передают телеграммы, и никому нет дела до двух повешенных в центре «покоя».
А может, как раз тогда слали срочное сообщение о том, что возле городского театра убили, задушили двух честных людей?
Или в тот час, в ту минуту передавали приказ построить новые виселицы, приготовить новые тюрьмы? Приказ: «Нахт унд небель эрлас» – «Мрак и туман».
Может быть, телеграф выстукивал секретный приказ министра оккупированных восточных областей.
Надо придумать простую биографию, сменить платье и как-нибудь найти одного-двух свидетелей. А пока нельзя попадаться патрулю.
Глухими задворками я спустилась к реке, у края изломанного и захламленного парка, сразу за городской электростанцией. Чуть не упала, скользнув с крутого илистого бережка. Ступила прямо в реку. Вода обожгла мои израненные ноги. Я застонала и, откинувшись на спину, легла на мягкую теплую землю. Стало легче.
Свислочь тихо урчала, перекатываясь через толстый ствол сбитой снарядом ветлы. Пахло сыростью и гарью. Тени прибрежных деревьев уже переползали через потемневшую воду. Река как бы стала глубже и шире… Наступал запретный час. Где же укрыться? Не здесь ли?
Я поднялась, оглядывая берег, и увидела женщину. Седая женщина в очках сидела на складной скамеечке, какими обычно пользуются художники, выходя на «натуру». Прислонившись спиной к стволу дерева, она держала на коленях раскрытую книгу и смотрела на меня поверх очков, чуть склонив голову.
От ее аккуратно серого платья с белым воротничком, от раскрытой книги и всей позы повеяло таким довоенным спокойствием, миром, словно так было всегда и так всегда будет. Несмотря ни на что, будет приходить на берег реки эта седая интеллигентная женщина, читать свою книгу, а на закате уйдет к домику в зарослях боярышника и георгинов.
Женщина закрыла книгу, встала и, сложив скамеечку, сказала, будто продолжала прерванный со мной разговор:
– Ранки надо промыть марганцем и перевязать. Можно занести инфекцию… Пойдемте.
Я подчинилась ее спокойствию, ее подчеркнутому безразличию ко всему окружающему. Она повела меня к дому с палисадником без георгинов и боярышника. К старому деревянному домику, каких немало еще и по сей день уцелело на окраинах Минска.
– Откуда вы? – спросила женщина, приготавливая бинт и какую-то желтую, едко запахшую мазь.
– Из деревни, – затараторила я, по дороге придумав, что говорить. – Тетенька тут у меня проживает, так до нее, – может, на какую работу пристроит. Да вот адрес потеряла… Я ж простая селянка…
Женщина улыбнулась.
– А я не из полиции, товарищ Каган… Откуда вы сейчас?
У меня сразу язык отнялся. С трудом прошептала:
– Ни… ниоткуда… Я вас не знаю…
– И я вас не знаю, – объяснила женщина, – видела всего раза два, когда в районной больнице консультировала. По просьбе вашего мужа приезжала. Красивая вы, вот и запомнила… Ну-ка, покажите ступни…
Я, кажется, вскрикнула от боли, но женщина не жалела меня.
– Ничего, ничего, мужайтесь, худшее впереди, а это пустяк. На молодой быстро все заживает… Теперь не больно?
– Нет… Как вас зовут, доктор?
– Так и зовут – доктор. Вот что… Пожалуй, вы будете звать меня госпожа доктор или лучше по-западному: «пани докторша». Я вас в больницу санитаркой устрою. Хотите?
– Спасибо. Очень буду вам благодарна…
– Это потом увидим. Больница заразная. Тифозные больные… Не боитесь?
– Нет… Пани докторша.
– А немцы боятся. Стороной нас обходят… Конечно, до поры до времени. Пока тем и пользуемся… Ну, а там посмотрим. Минск – большой город, всех не перевешают.
Боже мой, как я обрадовалась. Вот, думаю, повезло… Есть же на свете добрые люди…
Варвара не знала и не могла знать о том, что скрывалось в подвалах разрушенных жилищ, за глухими ставнями полукрестьянских домов на окраине Минска и тем более что творилось в ближних и дальних лесах.
Устроившись ночной санитаркой в заразной больнице для русских, не имея никаких документов, она не решалась выходить в город, а пользовалась лишь случайными сообщениями больных, которые, как и она, только догадывались о тайной и кропотливой работе притаившихся.