Выбрать главу

Так думал солдат Франсуа Дьедонье, вдруг понявший всеобщую бессмысленность. Не потому, что война не удалась. Ну, а если бы мы, французы, победили еще до того, как вмешались вы и американцы? Было бы лучше? Разве другой ценой стали бы оценивать жизнь? Смерть не знает инфляции… Это я прочитал в книжке, найденной в казарме. Я не мог оторваться от этой фразы, пока книжка не выпала из моих рук. А выпала она потому, что я поднял руки…

Ну да, меня взяли в плен. Я был плохой солдат. В плену, в Германии, я слишком часто прощался со знакомыми мужчинами и женщинами. Среди них были даже близкие. Прощался навсегда и ждал своей очереди. Вдруг неожиданно меня освободили. Точнее сказать, взяли на поруки. Вряд ли можно назвать это иначе. Просто им нужен был уголь, руда. Им и французам, ставшим их компаньонами.

Мосье Лавалю не трудно было договориться с бошами, кого из его соотечественников оставить в Дахау, а кого (тех, кто умел держать в руках отбойный молоток) вернуть в «первобытное состояние», как писалось в военных бумагах… Мое «первобытное состояние» началось в Мольфидано, на канале Ор Дэвер, но меня туда не пустили. Определили в город Тиль. Разница не велика.

Каждую неделю нужно было отмечаться в списках особой категории рабочих, бывших военнопленных. Но жили мы свободно, не в лагере. Да, значит – «свобода». Тут я сказал самому себе: «А ну-ка разберись, что это такое – свобода? Какие законы ее охраняют?»

Законы всегда были писаные и неписаные. Последние долговечней, потому что разумней. Они рождаются из простых человеческих отношений. Их не выдумывают юристы. Они основаны на том, что один человек помогает другому. Возьмем нас, шахтеров. У нас свои законы, без которых и дня не прожил бы в шахте… А что наверху? То, что было законом в начале войны, стало противозаконием, когда владельцы рудников, французы и немцы, поделили между собой дивиденды. Они издали новые законы и создали смешанную полицию, чтобы охранять нашу «свободу».

Хватит. Иллюзии кончились. Они не принесли ничего, кроме огорчений. Надо самому решать о себе…

Жить в общем не сложно. Проснешься, тяни до вечера, а там переселяйся в мир сновидений до следующего утра. В свободный час уходи подальше от людей, ляг на траву, закинь руки за голову и смотри в небо… Как в старой поговорке: «На бога уповать, на божий мир взирать, – чего еще желать?»

Равнодушие – вот что стало моей идеей. Свободен тот, кто равнодушен. Задень меня что-нибудь за «живое», и я теряю свободу. Значит, ничто не должно задевать… Разве что женщины. Все же я считал, что на женщин стоит смотреть. Я был молод, здоров, с этим ничего не поделаешь…

Я даже хотел сделать окончательный выбор, найти равную по равнодушию. Не заводить с ней разговоры о будущем, не ворошить и прошлое. Ограничиваться тем, что дала нам природа, и, пожалуйста, без попыток «осмыслить происходящее».

Я устал от этих попыток. Товарищи, работавшие вместе со мной, хотели втянуть меня в их игру. Приглашали на беседы, заставляли слушать радио и разбираться во всей этой путанице. Сначала я слушал…

В эфире было больше порядка, чем на земле и под землей. По крайней мере, центральная радиостанция «Париж» передавала без путаницы одно и то же. Вы могли ловить Брюссель или Люксембург, и там строгий порядок: барабанная дробь, пронзительные фанфары, затем особые сообщения ставки фюрера. Лаваль и маршал Филипп ждут победы Германии, все говорят о возрождении Франции, о новой Европе…

А под землей, в шахтах, немецкие мастера натравливают французов на поляков и на алжирцев. У одного крадут инструмент и подкладывают другому… Противно до тошноты. Старые шахтеры объясняли мне, зачем все это делалось. Но мне надоели агитаторы, способные все разгадать. Они говорили о чем-то далеком, а начни угадывать, что поближе, скажем – завтра, им стало бы также скучно, как мне…

Кажется, я заболтался. Но мы как раз подошли к тому, что меня задело «за живое». Я только хотел рассказать, каким я был, когда прибыли к нам русские женщины. Я уже был готов, я приближался к плохому концу и вдруг… Нет, не вдруг. Не сразу и не заметив собственных усилий, я стал понимать, что от одинокого, темного бытия человека-улитки радости немного. Время заставляет вылезти из панциря.

Мадам ускорила этот процесс. Не знаю, долго ли оставался бы я в своих створках, сквозь щель выглядывая подругу, если бы не она. Сейчас, вспоминая, я вижу свое спасение – душевное и самое обыкновенное, физическое. Она спасла меня дважды. И, пожалуй, день святой Барбары сыграл свою роль.

Люба:

Оба мы – Франсуа и я – даже не подозревали, что таила в себе невинная затея традиционного праздника.

Франсуа, как он говорит, еще находился в сумерках отчуждения, а я искала сближения с французскими подпольщиками и партизанами.

Для меня первой ласточкой стала угроза немецкой комендатуры.

Примерно через день или два после истории с мылом и сговора относительно выступления на празднике Маша-черная задержалась у клети возле только что вывешенного объявления. Подозвала меня:

– Ну-ка, Любочка, почитай.

На бледно-коричневом листе бумаги, разделенном широкой черной линией, подпиравшей герб со свастикой, по-немецки и по-французски было написано:

«Всякий, кто занимается коммунистической деятельностью, ведет или пытается вести коммунистическую пропаганду, короче, кто тем или иным способом поддерживает коммунистов, является врагом Германии и подлежит смертной казни.

Любой человек, имеющий антигерманскую листовку, обязан немедленно передать ее ближайшему представителю германских военных властей.

Нарушители подлежат каторжным работам сроком на 15 лет».

– Ты что так повеселела? – спросила Маша-черная, когда мы спустились на свой горизонт.

– Не понимаешь? – шепнула я. – Если они в шахте повесили такое объявление, значит…

– Либо смерть, либо каторга, – хмуро отозвалась Маша, – одно и то же. Ты чего смеешься, дурочка?

– А что нам каторга? Мы и так на ней… Что покойнику пожар? Схватил гроб – и в другую могилу…

– Ох, Люба… – только и сказала Маша, загадочно улыбнувшись. Она уже несколько дней вела себя как-то загадочно. Стала неразговорчивой, замкнутой. За целый день всего и скажет, что спросит: «Как по-французски то или другое слово?» Раза два шепталась о чем-то с маленьким, веселым механиком транспортера Леоном. Тогда я сказала свое «ох!».

– Ох, Машенька, гляжу я на тебя, красавицу…

– Гляди, да не прогляди, – оборвала меня Маша и сунула в руку листок тонкой бумаги.

Еще не зная, что это такое – любовное послание француза, чем решила похвалиться передо мной подруга, или листовка, за которую фашисты обещают пятнадцать лет каторги, я почувствовала, как от самых кончиков пальцев, сжавших тугой комок, пробежал жгучий, игольчатый ток, чуть не заставивший меня тут же развернуть бумагу.

Но развернуть было нельзя. Из глубины штрека, покачиваясь, приближался светлячок штейгера. Сунув комок за пазуху, я спросила шепотом:

– Что это?

– Много будешь знать – скоро состаришься, – усмехнулась Маша, – лучше спой что-нибудь… Вон твой мусью на подходе…

До конца смены комок жег мне грудь, не давал думать ни о чем другом. И вовсе лишил покоя, когда оказался небольшой, отпечатанной на стеклографе газетой на русском языке «Советский патриот».

Кому же непонятно, что означал для нас этот листок? В нем каждая строчка, каждое русское слово возвращало на родину. Хотя о том, что происходило на родине, в газете было сказано мало. На листке не хватало места обо всем рассказать. О многом приходилось догадываться по ссылкам на предыдущие номера. Вот, например… Жаль, мне удалось сохранить лишь этот номер, смотри:

«Как мы уже сообщали, после разгрома под Сталинградом шестой армии Паулюса значительно усилился подъем участников Сопротивления на юге и севере Франции.