– Они правы, – согласилась я, – но ты объяснила, с кем мы.
– Объяснила, а он свое…
– Кто – он?
– Главный их, Марат, что ли. Я плохо расслышала… Страшный такой.
– Чем страшный?
– Лицом. Ужас какой… Его собаки порвали, смотреть невозможно… Он-то и потребовал: «Познакомьте с представителями штаба, побег отложите, пока я сам все не укомплектую. Возможно, не всех женщин придется включать». Слыхала, какой дружок выискался?
Это и меня возмутило.
– На чем же, – спрашиваю, – порешили?
– А ни на чем. Пусть, говорит, придет ваша старшая – мадам Любовь, посмотрим, что за певица такая… Скажи, Любочка, ведь их на праздник не выпускали? А уже в курсе дела…
Удивляться нечему. В лагере работал свой «беспроволочный телеграф». Но зачем ему я? Из любопытства, что ли? Нашел время… Почему этот Марат требует отложить побег, когда вот-вот порожняки подадут и… поминай как звали. Уж я ему отложу, я его укомплектую… Не хочет, пусть остается. Мы никого не неволим. А командовать у нас есть кому. Не на том свою мужскую гордость выказывает…
Вот что я собиралась сказать этому Марату.
Да не сказала… Мы сидели в темном кутке, я, пан Владек и Марат. И весь мой запал растаял. Марат молчал, поджав под себя ноги, покачивая большой страшной головой. Смотреть на него было и больно, и нельзя было не смотреть. Чем-то он словно притягивал к себе, будто требовал: «Не отворачивайся, запомни, что со мной сделали…» Видно, был он еще не стар. У заключенных вообще трудно угадать возраст, а тут и подавно. Видно, был крепкий хлопец. Сейчас исхудал – стал похож на индийского идола. Или на рисунок какой-либо иллюстрации ада. Особенно лицо.
В темноте словно светились рубцы рваных ран. Губы скривлены. Один глаз казался больше другого, и оба глядели почти не мигая, только изредка прикрываясь толстыми, без ресниц, веками.
На него нельзя было смотреть без содрогания, и я, боясь выдать свое чувство, чаще обращалась к пану Владеку. А Марат смотрел на меня и молчал. Тяжело, до дрожи сложенных на коленях, искусанных рук.
Когда я только вошла, что-то мелькнуло на его лице, какая-то жалкая радость, что ли… Мне нельзя было долго задерживаться в их бараке. Коротко рассказав о нашем плане, я спросила:
– Согласны вы с нами?
Марат ответил, даже не взглянув на пана Владека:
– Согласны. – И чуть помедлив: – Как же мне не согласиться с тобой, товарищ Люба.
«Товарищ Люба» – так меня называли только в нашем отряде, в Белоруссии. Конечно, Марат мог и случайно сказать так. Не мадам Любовь, как называли меня после праздника и французы и наши, а «товарищ Люба». Я лишь успела подумать об этом – Владек отвлек меня вопросом:
– Пани Люба ма расчет на штейгера? Так?
– Да, – отвечаю, – он должен помочь…
– Не, пани, не! – Владек закрутил головой. – Тэ раз штейгер юж арестованы…
– Франсуа? Когда? Кем?
– Тэн Бусел (аист), пся кревь, – пояснил Владек, путая польские слова с русскими и белорусскими, – полицай на шахте, Шарль, пся кревь.
Час от часу горше. Казалось, штейгера не должны были тронуть. Правда, арестовали его не немцы, а Шарль… Уж не мстит ли он Франсуа за стычку в день праздника? Тут в какой-то мере я виновата.
Франсуа:
Я не виню мадам, хотя других причин у него не было. Каждый поймет, une jolie femme[19] – достаточная причина для ревности. Ну, а где ревность, там и подлость. Не о всяком мужчине так скажешь. Но что вы хотите от тупого мужика? Обрадовался, что ему на время доверили власть, и загнал меня в кутузку. Сначала я думал – шутка ненадолго. Покажет силу и выпустит. Потом стал размышлять: ведь дурак не понимает, что начальство хватится штейгера и тогда ему придется объяснять свой поступок, выдумывать оправдание. Его оправдание превратится в мое обвинение. Дело перейдет из тесной шахтерской кутузки в комфортабельные апартаменты гестапо…
Мой бог! Я мог здорово влипнуть.
Если к тому же шахтеры наладят побег из лагеря русских, о чем я начал догадываться, можно было считать, что моя игра сыграна до конца.
Герр Индюк вытащит на свет расписку за мадам, это уж обязательно. Неважно, что я давал ее, имея в виду день спектакля, и за остальное отвечать не обязан. У них ответишь не за то, в чем виноват, а за то, о чем они спрашивают. Я заложил себя, и этого достаточно. Вам известно, как поступали наци с заложниками?..
Люба:
В том-то и дело. Не могла я оставить Франсуа в таком положении. Но как быть с побегом? Бежать должна не одна я. Что делать?
– Придется обойтись без твоего кавалера, – сказала Надя, – поговори с Машей. Может, ее механик поможет нам из шахты всем вместе выйти?.. Жаль мосье Франсуа, да вины тут нашей нет.
Легко ей так говорить. Я-то знала, чья тут вина… Лежу ночью на нарах, мучаюсь. Слышу, в каждом уголке шепчутся, друг с дружкой советуются:
– Что с собой брать? Сколько хлеба кто приберег?
– Надеть надо все теплое, зима на дворе… Дадут ли оружие?
А у меня из головы Франсуа не выходит. Он за меня заложником остается. Почему-то перед глазами не Франсуа, а Марат. Лицо синее, в рубцах… Гоню его от себя, стараюсь о другом думать.
Если завтра Франсуа не появится в шахте, на него бог знает что наплетут. Пытать станут собаками… Опять это лицо… Надо решиться…
Тихонько поднялась, вылезла из-под тряпья. В одной сорочке, только платок темный на плечи накинула. Не надевая деревянных башмаков, чтобы не стучать, вышла в уборную.
Еще третьего дня, когда мы к «вальсу» готовились, на всякий случай в уборной расшатали окошко. Его легко вынуть и выскочить у задней стены барака. Тогда же мы несколько лазеек в другие кварталы наметили. Этим я и воспользовалась.
Ночь была холодная, ветреная, с мелким секущим дождем. Даже часовые в затишь попрятались. Я платком закуталась и ползла от барака. Минула кухню. Стала под проволоку пролезать на плац, платок зацепился. Сбросить его не могу, в белой сорочке сразу заметят. Потянуть сильней боюсь: вдруг проволока с сигнализацией?.. Лежу не дыша. Ветер воет, в лицо дождем бьет… За дальними ограждениями эсманы в черных плащах с фонариками и собакой проходят. Заметят, натравят, как на Марата… Я невольно лицо руками закрыла. Жду, вот-вот надо мной овчарка задышит… Сколько пролежала, не помню. Наверное, это был не малый кусок моей жизни. Очнулась, когда ветер сам сорвал платок и на меня бросил. Исчезли черные эсманы. Может, их вовсе и не было? Только причудилось?.. Благополучно выползла к эстакаде, к казарме, где меня гримировали. Там жил Шарль… Он видел меня, когда я надевала красивое платье, видел на эстраде, накрашенную и причесанную, представляете, какой я предстала теперь перед ним? Думаю, никто никогда так не приходил на свидание… Ну да, я пришла к нему. Ничего другого не оставалось…
Франсуа:
О мадам!.. Этого вы не рассказывали… Такой ценой… То-то я не мог понять, что случилось. На рассвете является эта неотесанная жердь, этот Шарль-Луи, и предлагает мне убираться ко всем чертям. Я, конечно, не собирался задерживаться, однако… Откуда такие слова…
– Все-таки мы французы, – прохрипел этот немецкий прислужник, – я помогу тебе получить аусвайс, убирайся отсюда подальше и больше не попадайся мне на глаза…
Как будто встречи с ним могли кому-либо доставить удовольствие. Но как вам понравится? Он готов мне помочь… Я так растерялся, что не нашел подходящего ответа длинному олуху.
Ах, если бы знать тогда то, что мы всегда узнаем слишком поздно… Простите, мадам, я понимаю, это не было радостью. C'est un amour tragigue,[20] но она еще и безрассудна. Ведь он мог не сдержать своего слова…
Люба:
Мог… Он мог отправить меня в бункер, избить, наконец застрелить, как пытавшуюся бежать из лагеря, и получить за это награду.