Стоило посмотреть на его фотографию, чтобы понять эту шутку. Вот уж действительно Бирюк так Бирюк. Светлый, как спелое жито на солнышке, курносый, круглолицый мужчина из таких, кто долго кажется моложе своих лет. Ни бороды, ни усов. Мягкий округлый подбородок, чуть надутые, по-детски очерченные губы. Лицо откровенно-доверчиво, только глаза с хитрым прищуром.
Надежда смотрела на фотографию мужа и не могла поверить, что их разлучили. Как же так? За несколько дней все перевернулось… Бывало, и раньше Игнат сутками пропадал в дальних обходах, но сейчас лучше бы дома сидеть. Письмо и обрадовало, и напугало. Вроде понятно, и вроде загадочно. Нетрудно расшифровать первые строчки: Зязюлька (кукушка) – ласковое имя. В тихие часы, перед закатом, сидя на завалинке, обняв Надежду за плечи и слушая, как считает птица отпущенные на жизнь года, Игнат всегда говорил: «Мне лес без этой гадалки что день без тебя. Словно пусто внутри, Зязюлька моя».
Дальше тоже понятно: «Чижик» – младший их сын Женя. Спросят его: «Чей это Женечка, ну скажи – чей Женя?», а он только и может: «Чи-жи…» Вот и стал Чижиком. Старшую дочь, Ленку-болтунью, окрестил Сорокой-белобокой, первой в лесу сплетницей. Всем дал имена. И насчет лампы и комаров понятно, а куда сам подался Игнат?
Женщина, принесшая письмо, рассказала, что видела Игната в последний раз в военной одежде и не со старой «тулкой», а с настоящей солдатской винтовкой. Скорей всего, забрали его в армию. Так чего же он пишет, что остался в прежней своей должности? По лесу ходить…
Надежда тут же решила написать мужу письмо и обо всем расспросить хорошенько. Раз пришло письмо от него, значит, надо ответить. Когда уже выводила дрожащие, неровные строчки, вспомнила, что все переменилось.
«…Ходила в деревню, хотела сестре Катерине дать знать, да почтальон говорит, не работает почта. И тебе письмо как отправить, не знаю. Скучно нам жить в таком положении…»
Не отправила Надежда письмо. Пролежало оно рядом с листками Игната до самого дня нашей встречи. А писала – было ей легче. Вроде бы высказала мужу печали свои. Побеседовала. Рассказала все по порядку, без загадок и присказок. Дела-то не шуточные.
«Там деревню спалили, там мужиков невесть куда угнали. У кого какая скотина осталась – берут. Некому заступиться. Сенька, пьяница конопатый, в полицаи записался. Говорят, хуже фашистов лютует, а еще жалится, что у него от этих дел у самого давление в крови получилось. Не дай бог, до нас доберется, не простит тебе старые протоколы. Живем как мыши. Носа не кажем. Немцев пока что не видели. Они стороной по шляху на танках проехали. А к нам, я так думаю, какая им нужда? Все же страшно одной с детьми малыми. Хотя бы Катя дала знать о себе».
Катя шла к хутору, вела за собой Варвару с сыном. Шли нетоптанной, голодной дорогой.
Мне ли описать этот путь или обратиться к памяти Варвары Романовны, позднее рассказавшей то, что не смыл поток суетной, новой жизни?.. Не все ли равно. Многие помнят еще и страх, и тоску тех дней, и обиду, и унижение, когда были мы в своем доме беженцы… Счастлив, кто бился с врагом. Икая доля выпала женщинам, оказавшимся в замкнутом круге, без защитников и кормильцев.
Не у всех одинаково сложилась судьба, но в конце концов ни к кому она не была ласкова. Расскажу тем, кто не знал этого. Молодых спрошу, попонятней для них: случалось ли вам заблудиться в лесу? Идешь, идешь и вдруг видишь, что идешь не в ту сторону… Ищешь новую тропинку. Она поманит тебя, кажется, вот-вот выведет из глухой чащи, да и сникнет среди кустов и зарослей папоротника. А солнце все ниже и ниже… Скоро совсем стемнеет. В лесу быстро темнеет.
Спешишь выбраться на какую-нибудь полянку, а ноги уже и на ровном спотыкаются. Съедена большая половина собранных ягод. Горло охрипло от крика: «Эгей! Люди-и!»
Даже эхо не отвечает. Прислушаешься, не дыша, и тут… Сколько радости. Где-то рядом, ну совсем близко, человеческие голоса. Фыркнула и заурчала машина… Откуда силы берутся? Бежишь напролом, только бы не потерять направление… Только бы не затих мотор… Вот и лес поредел, светлее становится.
Выбегаешь на поле. Среди свежих отвалов земли трактор гудит. Рядом трактористы о чем-то беседуют, курят. Такие они покажутся родные тебе, такие милые. Расскажешь им, как сбился, увлекшись лесной пахучей ягодой. Удивятся с улыбкой.
– Ого, куды промахнул… Якраз бы к ночи в гнилое болото трапил.
А уже не страшно, даже весело. Хорошие люди и покормят, и дорогу покажут, и посоветуют:
– Наши там сено возят, забирайся на воз и кати до дома.
Как хорошо! Лежишь на самом верху, покачиваешься, словно плывешь. Мимо новой фермы с красной черепичной крышей, по колхозной улице, над клубами розовой пыли, поднятой стадом коров, не обращающих никакого внимания на сигналы водителя. Помашешь девушкам, идущим с подойниками в руках, вероятно, на ферму. Они весело что-то крикнут тебе, но ты уже не слышишь. Высокий корабль уносит тебя дальше, к околице…
Над тобой колышется тихое небо. Высоко-высоко сверкнет серебряными крылышками самолет, и через две-три секунды долетит к тебе его мирное пчелиное жужжание…
Как любили мы смотреть на свои самолеты, как гордились ими… Сколько прошло с тех пор дней? Проклятых, незабываемых дней, черных, как ночи…
…В том же небе летали черные птицы. В том лесу люди таились, как звери. Не гнилое болото, не темные заросли – страшен был человек. – Пугал человеческий голос. Издалека доносившийся звук автомашин прижимал к земле. Крадучись, осторожно выглядывая из-за куста, сдавленным шепотом окликая друг друга, выползали к опушке. Ждали ночей, чтобы забраться в некошенное поле овса или ржи, натереть в ладонях зерен… Голод гнал к жилью, к хатам.
Как воры, перебегали из тени в тень и, как нищие, робко стучали в чужое окно:
– У вас никого?.. Пустите с ребенком…
Варвара Романовна:
Пробирались мы от деревни к деревне. За кусок хлеба огороды пололи, картофель окучивали, собирали лебеду для свиней.
Подолгу нигде не задерживались. Услышим, что по соседству немецкая комендатура открывается, уходим в сторону. Ищем место потише, где и птицы не поют.
Встречались нам разные люди. Однажды заночевали у одинокой старушки, на самом краю деревни. Жила она, как горох при дороге. Кто не идет, тот и скубнет. Старушка не жаловалась. Находила всему оправдание, и не было у бедной сил отказать горемыкам.
– Разве ж я не вижу? С голыми руками идут, все в домах побросали… Осень подходит, там и зима. Если фашиста не прогонят, помирать нам с голодухи. Кто помоложе да понахальней, из колхоза тащат, сколько осилят. Чужим-то добром дарят полным ведром… А может, и так хорошо? Все лучше своим, чем Гитлеру… Наши вернутся ли?
– Вернутся, бабушка, непременно вернутся.
– И я так думаю, что вернуться должны… Да, говорят, колхозов больше не будет…
Не первый раз слышала я такие разговоры, и очень они меня злили.
– Кто вам сказал? Как же так, без колхозов?
– И я так думаю, – соглашалась бабушка, – без колхозов, как же? Дураки повыдумали… Нам без колхозов никак нельзя… Вот старосту назначили для нового порядку, все записывает: кто что взял, что утягнул… Может, для них, а может, и в район сводку пошлет, с кого что потом взыскивать, ну як раней было.
Тяжко мне было и слышать и видеть, как гибнет то, что на моих глазах создавалось беспримерным трудом честных людей, из-за чего муж мой ночи не спал, недоедал, по неделям дома не бывал.
Утром пришла тетя Катя, она ночевала в другой хате и там договорилась с хозяйкой: будем работать на огороде и в поле, за харчи, два раза в день. А соберем урожай, тогда нам по старанию выделит долю.