Уезжал Дидро не на корабле (Финский залив был еще во льдах), а по суше, несмотря на февральские морозы, — он боялся, что позднее русские дороги раскиснут и придется ждать наступления лета. Он вообще изначально собирался погостить в Петербурге не более двух месяцев, а застрял на полгода: государыня не хотела отпускать, и к тому же его здоровье пошатнулось от русской кухни (говоря по-простому, маялся животом). Мы за эти пять с половиной месяцев виделись с ним нечасто — раза три или четыре, да и то мимолетно, в перерывах между его визитами в Зимний. Надо отметить, что ученый несколько поумерил пыл в отношении государыни — говорил о ней менее восторженно, сетовал, что она исповедует либеральные взгляды только на словах, а на деле ведет себя так же, как и остальные монархи Европы. Об отмене крепостничества и слышать не хочет. А в ответ на вопрос Дидро, как она поступит с Пугачевым после поимки последнего, даже не моргнув глазом, сказала: «Четвертуем». То есть ему сначала отрубят руки и ноги, а уже потом голову. Мы потрясены были тоже. Вот вам и «просвещенная царица»! Вспомнилась басня Лафонтена о волке в овечьей шкуре.
Проводить Дидро мы с Этьеном поехали на одну из почтовых станций в пригороде (на торжественном его отбытии из дворца не поговоришь откровенно). Ожидали, сидя за большим самоваром, и невесело грызли сушки. Наконец, появилась карета-дормез (в ней путешествовали не сидя, а лежа, что необходимо было больному философу). Мсье Дени вышел невеселый, весь какой-то измученный, щеки впалые. Обнял нас по-стариковски, не крепко. Мы прошли к самовару, сели, обменялись какими-то дежурными репликами. Он сказал:
— Уж не знаю, выйдет ли доехать живым. Все кишки болят. Иногда света белого не вижу. Только порошками спасаюсь.
Фальконе заметил:
— Главное — дотянуть до Пруссии. Европейские блюда вас вылечат.
— Я надеюсь. Вы-то когда в Париж?
— Бог весть. Если начнем отливку по весне и она удастся, то, наверное, через год.
— Раза два говорил о вас ее величеству. При прощальной встрече тоже. Обещала всячески содействовать.
Скульптор усмехнулся:
— Русские говорят так: «Блажен, кто верует».
— Что сие значит?
Мы перевели и растолковали. Энциклопедист кивнул:
— Да, у русских всё так: только верить и остается. Истинно: блаженный народ!
Посидев еще минут десять, он заторопился: «Надо, надо ехать, чтобы темнота не застала в дороге. Очень бы хотел добраться до Ревеля к концу дня. Там меня ожидает мсье Разумовский. Необыкновенно добрый и умный человек».
Посадили (а точнее — уложили) ученого в дормез и стояли долго в воротах почтовой станции, провожая карету взглядом.
— Как бы действительно не помер в дороге, — покачал головой Этьен.
— Будем молиться о его здравии.
(Забегая вперед, скажу, что, действительно, Дидро доехал благополучно, и судьбой ему было уготовано жить еще десять лет.)
Дальше тянуть было невозможно: мэтр наверняка бы заметил мой округляющийся животик, — и решились с Пьером объясниться в первых числах марта 1774 года. Пьер слегка выпил «для храбрости» и казался невозмутимым, только щеки более румяные, чем обычно, и глаза блестят особенно ярко. Фальконе-старший находился у себя в кабинете и сидел за письменным столом (как потом выяснилось, отвечал на послание Лемуана из Парижа). Мы вошли и встали напротив, словно непослушные школьники, вызванные директором для нравоучений. Скульптор поднял на нас глаза, снял очки и спросил в недоумении:
— Что случилось, Пьер, Мари?
Ничего не говоря, дружно опустились перед ним на колени (очевидно, со стороны это выглядело довольно комично). Наконец Фальконе-младший проговорил:
— Ах, папа, мы пришли покаяться…
Заподозрив неладное, тот негромко выдохнул:
— В чем покаяться?
— Не смогли удержаться от соблазна… искушения… стали очень близки друг другу… и теперь Мари от меня ждет ребенка…
Мы понуро склонили головы. В кабинете повисло тягостное молчание. Первым его нарушил родитель Пьера, проворчав: