Звали мадам Голицыну по-русски Амалия Самуиловна, а на самом деле Аделаида Амалия фон Шметгау — дочка прусского фельдмаршала, очень милая дама тридцати лет. На воротах был прибит щит с надписью Niethuys (то есть, по-немецки, Nicht zu Hause — «Никого нет дома», — чтоб незваные визитеры не надоедали хозяевам). Но о нашем приезде князь свою жену известил, и она вышла к нам, лучезарно улыбаясь, в легком свободном платье, чем-то напоминавшим греческие тоги. И, что удивительно, без парика; более того, волосы княгини были коротко подстрижены — совершенно невероятная дерзость по тем временам: это говорило о ее пренебрежении к веяниям моды и о собственных взглядах на жизнь. По-французски говорила неплохо, впрочем, то и дело переходя на немецкий, а по-русски, судя по всему, не знала ни слова. Поженились они с князем около десяти лет назад, детям было девять и восемь. Старшую, Марианну, дома звали Мими, сына, Дмитрия, Митри. Оба очень чистенькие, правильные, вежливые, было видно, что воспитываются матерью в прусской строгости. Состояли при них немка-бонна и гувернер-голландец, люди, на мой взгляд, ограниченные и недобрые, но следившие за своими воспитанниками зорко.
Мать пожаловалась в первый же вечер:
— Здесь ужасно скучно. Каждый Божий день похож на другой, ничего нового. Вот когда был проездом Дидро — я смогла отвести с ним душу, мы гуляли по берегу моря и беседовали о разных предметах, в том числе и философских. Даже спорили.
— Спорили с Дидро? — удивился Фальконе.
— Да, а что такого? Он, конечно, выдающийся ум, энциклопедист, но с его взглядами на религию не могу согласиться. Вы-то, я надеюсь, не атеисты?
— Нет, правоверные католики.
— Это правильно. Я сторонница устоявшихся догм, лютеранство не по мне. Призываю Дмитрия Алексеевича перейти в католичество, только он не может, ибо с этим в России строго, молятся по-гречески. Да вы знаете — столько лет провели в Петербурге. Я — всего единожды, с мужем, бегло, не успела даже горд как следует рассмотреть. Там, по-моему, климат очень влажный и ветра дуют. Не люблю холод.
Две недели пронеслись незаметно. Предстояло решить, как нам двигаться дальше. Но когда в конце второй недели загородный дом посетил князь Голицын, все переменилось. Он сказал:
— Дорогие Этьен, Мари, поживите у нас подольше. Вы понравились детям и жене, будете давать им уроки французского, рисования и лепки. И Мари-Люси сможет заниматься с учителями. Можно одну из комнат превратить в вашу мастерскую. Я хотел бы, чтобы вы, мадам, изваяли бюст моей супруги. И к тому же близость к Гааге, Амстердаму и Роттердаму вам позволит познакомиться с Голландией ближе, посетить музеи и театры. Право, соглашайтесь. Никаких контрактов — сколько захотите, столько и пробудете, — разумеется, полностью за мой счет.
Мы ответили, что подумаем. А подумав, ответили утвердительно.
Поначалу жизнь наша у князя и княгини складывалась прекрасно. Море, хоть и Северное, но отнюдь не Балтийское, приносило теплую погоду даже зимой. Фальконе и я моментально забыли, что такое шубы и шапки. Часто шли дожди, но не ледяные, можно было сидеть на террасе и вдыхать морской воздух. То и дело гуляли в прибрежных рощах или по песку у самой кромки воды. Вслед за нами увязывалась дворняжка Жужа, жившая при доме, но в людской, весело скакала и лаяла; мэтр бросал ей палку, и она с радостью ее приносила. Дети Голицына к нам привязались, рьяно занимались французским и рисованием. А Мари-Люси познавала с ними и с голландцем-учителем кое-какие азы географии, истории, математики. Мы ни в чем не нуждались. Иногда устраивали вылазки в город и знакомились с достопримечательностями. Наслаждались жизнью.
Время от времени получали письма. Фельтен писал из Петербурга, что об установке памятника речь пока не идет, только на словах Бецкой уверяет: «Скоро, скоро», — а царица назначила его, Юрия Матвеевича, главным ответственным за сохранение монумента и последующий монтаж, но конкретных чисел пока не названо. Не упоминал даже, как в российских верхах отнеслись к нашему отъезду; складывалось впечатление, что ни грусти, ни печали не было; русские говорят: баба с возу — кобыле легче.
Грустное письмо пришло из Парижа: умер старина Лемуан. Александр Фонтен рассказал о его похоронах, о работе в его студии, о его завещании, по которому и нам с Фальконе-старшим кое-что перепадало. Бедный Лемуан! Наш учитель. Не забудем о нем никогда.
И еще Фонтен написал, что Этьена ждут в Академии художеств — держат место помощника ректора, да и с Севрской фабрики спрашивали о нем, видимо, желая вновь заполучить к себе в мастера. Брат Жан-Жак рассказывал о своих делах, как растут дети и болеет Луиза. Только о Пьере Фальконе не было известий — сам он не писал, а другие о нем не упоминали. Я не сомневалась, что моя семейная жизнь окончена. Но меня, честно говоря, этот факт не особенно угнетал: главное — жить бок о бок с Фальконе-старшим, помогать ему в мастерской и в быту. Остальное не имело для меня никакого значения.