Он выронил шар, который держал в левой руке, обеими руками схватил "меловую тряпку" и, закрыв ею лицо, зарыдал. Он рыдал безутешно и в то же время комично: у него лилось из глаз, из носу, изо рта - так льется вода из губки, которую выжимают. Он кашлял, плевал, сморкался в "меловую тряпку", вытирал глаза, чихал, и опять у него лило из всех отверстий лица, а в горле булькало так, что можно было подумать, будто он полощет горло.
А я, перепуганный и пристыженный, хотел удрать: я не знал, что сказать, что делать, что предпринять.
Внезапно на лестнице раздался голос г-жи Шанталь:
- Скоро вы кончите курить? Распахнув дверь, я крикнул:
- Да, да, сударыня, сейчас спустимся!
Потом я бросился к ее мужу и схватил его за локти.
- Господин Шанталь, друг мой Шанталь, послушайте меня: вас зовет жена, успокойтесь, успокойтесь как можно скорее; нам пора идти вниз; успокойтесь!
- Да, да.., я иду... Бедная девушка!.. Я иду... Скажите Шарлотте, что я сейчас приду, - пробормотал он.
И он принялся тщательно вытирать лицо тряпкой, которой года три стирали записи на грифельной доске. Когда же наконец он отложил тряпку, лицо его было наполовину белым, наполовину красным; лоб, нос, щеки и подбородок были вымазаны мелом, а набрякшие глаза все еще полны слез.
Я взял Шанталя за руку и увлек в его комнату.
- Простите меня, пожалуйста, простите меня, господин Шанталь, за то, что я сделал вам больно... Но я же не знал.. Вы. , вы понимаете... - шептал я на ходу.
Он пожал мне руку.
- Да, да... Бывают трудные минуты...
Тут он окунул лицо в таз, но и после умывания вид у него, как мне казалось, был не весьма презентабельным, и тогда я решил пуститься на невинную хитрость. Видя, что он с беспокойством рассматривает себя в зеркале, я сказал.
- Скажите, что вам в глаз попала соринка, - это будет самое простое. Тогда вы сможете плакать при всех сколько угодно.
В самом деле: спустившись вниз, он принялся тереть глаз носовым платком. Все встревожились; каждый предлагал вытащить соринку, которой, впрочем, так никто и не обнаружил, все рассказывали такого рода случаи, когда приходилось обращаться к врачу.
А я подсел к мадмуазель Перль и стал всматриваться в нее, снедаемый жгучим любопытством, любопытством, превращавшимся в пытку. В самом деле, когда-то она, несомненно, была очень хороша; у нее были кроткие глаза, такие большие, такие ясные и так широко раскрытые, что, казалось, она никогда не смыкает их, как прочие смертные. Но платье на ней, типичное платье старой девы, было довольно смешное; оно портило ее, хотя и не придавало ей нелепого вида.
Мне казалось, что я читаю в ее душе так же легко, как совсем недавно читал в душе Шанталя, что передо мной от начала до конца проходит вся ее жизнь, жизнь тихая, скромная, самоотверженная; но я чувствовал потребность, непреодолимую потребность задать ей вопрос, узнать, любила ли и она его и так ли любила, как он, страдала ли она, как и он, долгим, тайным, мучительным страданием, которого никто не видит, о котором никто не знает, о котором никто не догадывается, но которое прорывается ночью, в одиночестве темной комнаты. Я смотрел на нее, я видел, как бьется ее сердце под корсажем со вставкой, и спрашивал себя: неужели это чистое, кроткое создание каждый вечер заглушало стоны влажной, мягкой подушкой и, сотрясаясь от рыданий, лихорадочно металось по жаркой постели?
И я тихонько сказал ей - так делают дети, когда ломают игрушку, желая посмотреть, что там внутри:
- Если бы видели, как сейчас плакал господин Шанталь, вы бы его пожалели. Она вздрогнула:
- Что? Плакал?
- Да, плакал, и еще как!
- Но почему?
Она была очень взволнована.
- Из-за вас, - ответил я.
- Из-за меня?
- Ну да! Он рассказывал мне, как горячо он вас когда-то любил и чего ему стоило жениться на кузине, а не на вас...
Мне показалось, что ее лицо сразу осунулось; ее глаза, обыкновенно такие ясные и так широко раскрытые, внезапно смежились, да так плотно, что можно было подумать, будто они сомкнулись навеки. Она соскользнула со стула и медленно, тихо опустилась на пол, словно упавший шарф - Помогите! Помогите! Мадмуазель Перль дурно! - закричал я.
Госпожа Шанталь и ее дочери бросились к ней, и пока они сновали взад и вперед с водой, уксусом, салфеткой, я взял шляпу и незаметно вышел на улицу.
Я шел большими шагами; сердце мое было в смятении, душу терзали сожаления и угрызения совести. И в то же время я был доволен собой: мне казалось, что я совершил нечто похвальное и необходимое.
"Правильно я поступил или не правильно?" - спрашивал я себя. Любовь засела у них в сердцах, как пуля в затянувшейся ране. Может быть, с этого дня у них станет легче на душе? Теперь уже поздно вновь переживать любовные муки, но есть еще время для того, чтобы с нежностью вспоминать о них.
И, быть может, будущей весной, как-нибудь вечером, они, взволнованные лунным лучом, который упадет сквозь ветви деревьев на траву у их ног, возьмутся за руки, и это рукопожатие напомнит им все их тайные и жестокие страдания; а может быть, от быстрого пожатия по этим мгновенно воскресшим мертвецам пробежит легкий, неизведанный ими трепет и подарит им мимолетное, божественное, упоительное ощущение, то безумие, благодаря которому влюбленные за один краткий миг познают такое великое счастье, какого иные не изведают за всю свою жизнь!