— Знаю об этом махровом идиоте? — Он покачал головой с добродушной улыбкой, хотя, подумалось Мод, добродушие это никого не обманывало. — Да пропади он пропадом. Мне не до него.
— Я говорю, — несколько неуверенно пояснила она, — о бедняге Бидел-Маффете.
— И я тоже. Как и все. Сейчас все только о нем и говорят. Ни о чем и ни о ком другом. Но оно как-то ускользнуло от меня — это интересное дело. Я льстил себя мыслью, что оно у меня в какой-то степени в руках, но оказалось, что это не так. Я отступаюсь. Non comprenny?[39] Кончаю с этим делом.
Она не отводила от него жесткого взгляда:
— У тебя что-то происходит?
— Да, если угодно, именно так — происходит: как человек разумный, я понимаю, мне «крышка», а ты своим тоном меня окончательно прихлопываешь. Или, если иными словами, я, может, как раз тем и вызываю интерес, а при той жизни, какую мы ведем, и в век, в который живем, с такими, как я, всегда что-то происходит — не может не происходить: от досады, отвращения, изумления ни один человек, даже очень опытный, не застрахован. Сознание, что снова продан и предан, — хочешь не хочешь, а отражается на физиономии. Вот так обстоят дела.
Он мог бы вновь и вновь, пока они курсировали в проходе, повторять это свое «так обстоят дела», что вряд ли прояснило бы ей, как обстоят ее дела. Она пребывала все там же — с ним и все же сама по себе, вслушиваясь в каждое его слово, и все его речи казались ей чрезвычайно характерными для него, хотя и крайне неуместными, но более всего ее мучило сознание, что в такой момент ею владеет лишь одна мысль — до чего же он мил, а в момент, когда он очень мягко (о любом другом она сказала бы — очень нагло) уклонялся от прямого ответа, требовалось сохранять достоинство. Кругом толпились и толкались, их теснили и прерывали, но ее более всего терзало, что, так и не найдя нужных слов, чтобы возразить ему, она тем самым уронила свое достоинство — уронила на пол, под ноги толпе, шуршащей программками и контрамарками, и, когда Байт любезно подставил ей руку в знак того, что пора кончать и возвращаться в зал, ей показалось, он предлагает ей поступиться своим достоинством — пусть его топчут.
Они отсидели в своих креслах еще два действия, не выходя в антрактах, но к концу четвертого — всего их было не менее пяти — потянулись, вслед за доброй половиной зала, на свежий воздух. Говарду захотелось курить, Мод вызвалась сопровождать его в портик, и, как только они очутились за порогом, обоим им мгновенно пришло на ум, что именно здесь, на замусоренном, запакощенном Стрэнде, сыром, но накаленном, уродливом, но красочном, до оскомины знакомом, но всегда новом, и была настоящая жизнь, в стократ более осязаемая, наглядная, возможная, чем в той пьеске, не блиставшей ни сценичностью, ни соразмерностью частей, с которой они только что сбежали. Они сразу почувствовали это различие, особенно когда с улицы на них налетел влажный ветерок, который они глубоко в себя вдохнули, получив куда большее удовольствие, чем от спектакля, и который донес до них хор голосов, нестройный и невнятный. А затем они, конечно, различили хриплые выкрики газетчиков, на этот раз не слишком надрывавшихся, и при этом привычном звуке обменялись взглядом. Ни одного продавца поблизости не было.
— Что они кричат?
— А кто их знает. Не интересуюсь, — сказал Байт, чиркая спичкой.
Но едва он успел закурить, как уединение их было нарушено. С одной стороны к ним приближалась Пресса в лице мальчишки-газетчика, вопившего во весь голос: «Победитель», «Победитель», правда, не известно, кого или чего, а с другой, в тот же момент, когда они убедились в исполнении своего желания, они также убедились в присутствии Мортимера Маршала.
Ни малейшей неловкости он не испытывал:
— Я так и знал, что найду вас здесь.
— Но в театре вас не было? — спросил Байт.
— На сегодняшнем спектакле нет. Я решил его пропустить. Но все предыдущие посмотрел, — сообщил Мортимер.
— Да, вы завзятый театрал, — сказал Байт, чья отменная учтивость, явно рассчитанная на Мод, не уступала беспредельной назойливости злополучного любителя сценических искусств. Он отсидел три спектакля в надежде встретить Мод хотя бы на одном действии и, уже отчаявшись, все же не переставал упорствовать и ждать. Кто теперь осмелился бы заявить, что он не был вознагражден. Набрести на спутника Мод, а в придачу еще и на нее саму было — насколько она могла судить по выражению, разлившемуся по необычайно широкой, плоской, но и благодушной, вполне симпатичной и встревоженной физиономии этого заблуждающегося на ее счет господина — вознаграждение высшего порядка. Она с ужасом подумала, что видит перед собой некое физическое тело — электрическая лампочка в конце улицы беспощадно его освещала, — которое в дрянные свои минуты рассматривала как сопричастное себе на всю оставшуюся жизнь. И теперь, досадуя, спрашивала себя, что же оно ей напоминает, — пожалуй, больше всего расписанное мелким узором китайское блюдо, свисавшее, на беду неосторожным головам, с потолка посреди какой-нибудь гостиной. Напряжение этих дней, несомненно, пошло ей на пользу, и теперь она каждый день чему-то училась — оно, казалось, расширяло ее кругозор, формировало вкус, обогащало даже воображение. И при этом следует добавить, несмотря на усиленную работу воображения, она не переставала с удивлением наблюдать за поведением своего дорогого собрата по перу. Байт держался так, будто его и впрямь необычайно радовало «признание» со стороны этого навязавшегося им «третьего лишнего». Он был с Мортимером, как говорится, сама любезность, словно его общество вдруг необычайно ему полюбилось, и это казалось Мод весьма странным, пока она не поняла его игры, а поняв, чуть-чуть испугалась. Она уже уловила, что этот честный простак действует ее другу на нервы, и раздражение, которое он вызывал, выливается у Байта в опасное чистосердечие, в свою очередь поощряя к чистосердечию его жертву. У нее сохранились к бедняге остатки жалости, у Байта же не было никакой, и ей вовсе не хотелось, чтобы этот злосчастный расплатился в итоге своей жизнью.