— Ай туда тебе подать? — уловила она конец фразы. Загородила сына подушкой, встала. Сунула ноги в короткие обрезанные валенки — они стояли у кровати, — перебарывая слабость готовых вот-вот переломиться в коленях ног, вышла в комнату.
Евгения Ивановна и Ипполитовна ели желтую кашу из тыквы, без хлеба, от нее шел приторный запах, Нина есть не хотела, а все пила пустой несладкий чай. Да это был и не чай, а кипяток, закрашенный горелой коркой хлеба, но Нина пила жадно, стакан за стаканом, и все не могла напиться.
— Ох, люблю чай, особенно после бани, — заговорила Евгения Ивановна, кося глазом на Нину. — И что бы дуре запастись еще тогда, до карточек?
Ипполитовна, разморенная горячей кашей, стянула с головы платок на плечи, седые волосы ее, заплетенные в две жиденькие косицы, были перевиты коричневой тесьмой, завязанной на темени бантиком.
— На всю жизнь не. напасешься, — сказала она. — Теперь терпи до послевойны.
— Да уж потерплю, без чаю не помру. Говорят, семь лет мак не родил, а голоду не было. Чай — не хлеб, без него можно, только бы война проклятая скорее кончилась!
— Куда денется, кончится. — Ипполитовна доела кашу, облизала ложку, вытерла губы. — Давеча старик в церкви рассказывал, мол, сон видел: два гроба стоят, в одном кровищи полно и написано «сорок один», в другом цветы разные, написано «сорок два», и по всему выходит, в сорок втором войне конец!
— Ой, погоди ты со своим стариком, забыла совсем! и Евгения Ивановна всплеснула руками, — У нее на заводе митинг был, по радио сам Калинин выступал, про освобожденные города говорил: Наро-Фоминск, Калуга, Калинин, а дальше не упомню…
— Вот и выходит, в сорок втором войне конец! — подхватила Ипполитовна.
Евгения Ивановна покачала головой:
— Ой, навряд… Сколько земли отдали, не поспеть за год вернуть.
Нина вспомнила свой сон, спросила:
— А если во сне цыганка дитя отдает, это к чему?
Ипполитовна зарумянилась щечками, засмеялась:
— Дак, если девочка — к диву, мальчик — к прибыли, выходит, все — к добру.
«К добру» для Нины, как и для всех, сейчас означало одно: конец войне! Может, и правда в сорок втором наступит этот конец? И она вернется с сыном в Москву, вон уже как далеко немца отогнали…
Ипполитовна посмотрела на Нину, вздохнула раз- другой.
— Несладко тебе придется с дитем-то… Прибрал бы его господь на свои пречистые рученьки, развязал бы тебя…
Что она такое болтает? Глаза Нины заплыли слезами, все вокруг стало далеким и мутным.
— Ты, старая, говори да оглядывайся! — раздался суровый голос Евгении Ивановны. — Богу молишься, а греха не боишься, чего младенцу просишь? А ну как тебя за это черти в геенну потянут?
Ипполитовна моргнула маленькими глазками, сложила на животе пухлые руки.
— Болтай! Не жил он еще, не понимает, а ее жалко, у нее другие детки-то потом народятся.
— Не хочу других, — тонко и жалобно пискнула Нина. — Мне этот нужен, других не хочу!!!
Евгения Ивановна встала, взяла с плиты чайник, налила Нине еще стакан.
— Не слушай ее, дуру старую! Еще какой парень вырастет, на инженера выучится, вот пусть она тогда поглядит на него.
Ипполитовна засмеялась сконфуженно, мелко затряслись дряблые щеки.
— Дак рази я доживу? Не приведи бог сэстоль-то жить.
Нина уже не хотела пить, она с тоской думала о заснеженных морозных улицах, по которым опять придется бродить и кормить сына в чужих холодных подъездах, и как кормить, если нет молока? у— Можно, я сегодня еще побуду у вас? А завтра пойду искать квартиру.
Евгения Ивановна собрала посуду, принялась мыть в тазике.
— Куда ты пойдешь, ведь на ногах не держишься! — Она обернулась, посмотрела на Нину. — Коль не побрезгуешь моей халупой, живи тут.
У Нины затряслись руки, кипяток выплеснулся на клеенку, она подумала, что ослышалась или не так поняла.
— Как — тут? Насовсем?
— А как же? Я одна, мужики мои на войне, будем вдвоем горе мыкать.
От слабости Нину все время тянуло на слезы, она не сдержалась, закрыла лицо ладонями, заплакала.
— Спасибо вам… Я буду платить…
Ипполитовна всплеснула короткими ручками:
— Ой, Женька, добрая ты баба, богу угодница, зачтется тебе на небеси!
— Черт ли мне в небесах, мне на земле подай! Чтоб с голоду не сдохла, чтоб мужики живые с войны пришли… А ты, москвичка, как оклемаешься, тащи вещички и живи, а платить мне не надо.
Какие вещички? — подумала Нина. Все мое — со мной. Но она ничего не сказала, сидела, все еще не смея поверить, что ни завтра, ни в какой другой день уже не придется брести с ребенком на руках в поисках пристанища.
Евгения Ивановна подметала у плиты, двигала вьюшками, журчал тихий умиротворяющий голосок Ипполитовны, а Нина оглядывала комнату, словно только сейчас попала сюда и увидела все заново: вешалку у дверей, старый, весь в дырочках от шашеля буфет на трех ножках, вместо четвертой — кирпич, кровать с подзором и тремя пухлыми, сложенными пирамидой подушками, картинка в углу, пришпиленная кнопками, — темная от копоти, и засиженная мухами литография, где-то Нина видела эту мадонну с младенцем, только не могла вспомнить где. Ее охватило покоем, тепло и сладко отдыхала душа, из черного репродуктора сочилась тихая музыка, и такими надежными казались эти ветхие стены, что она повторяла про себя: «Как хорошо… как хорошо…»
Потом Ипполитовна ушла, Евгения Ивановна внесла из сеней ведро, впустив клубок белого холода.
— Давай-ка стелиться, завтра мне рано. Вот только листок у численника оторву.
Пошла к настенному календарю — он висел рядом с плитой, от жары уголки его завились кверху. Евгения Ивановна сорвала листок, поглядела на обороте, покачала головом:
— «Отбеливание лица отрубями»… Гляди, какими балушками до войны занимались… — Она смяла листок, кинула в плиту. — Еще один день войны долой! Все на день меньше.
Она отошла от календаря, и Нина увидела на нем цифру — «1942». Значит, уже Новый год? — удивилась она. Выходит, он пришел, когда я болела? А вдруг и правда в этот год кончится война! И все вернется — отец, Виктор, Москва, институт… «.
Она пошла в маленькую комнатку, за занавеску, легла рядом с сыном. Он высвободил из пеленок ручонки и спал, прижав кулачки к груди. Нина вспомнила, что завтра не надо никуда идти, не надо мучить его, и почувствовала себя счастливой.
30
Она, конечно, понимала, что в сорок втором война кончиться не может, и мечты ее были как бы «понарошку». Пока что положение на фронтах не только не улучшалось, а даже ухудшалось: был окончательно окружен Ленинград, немцы рвались к Сталинграду и участились воздушные налеты на Саратов.
Евгения Ивановна говорила:
— Это отдавали бегом, а назад брать, знаешь, сколько будем?
Зимой сорок второго кое-где — удалось остановить и даже чуть потеснить врага, зато на юге, где потеплее, он шел не останавливаясь.
Вечерами они слушали радио, и если известия были плохие, Евгения Ивановна грозила кулаком черной тарелке репродуктора:
— Чтоб ты охрип, паразит! Чтоб у тебя глотку перехватило!
Часто выключали электричество, и они сидели с фитильком коптилки, а когда начиналась воздушная тревога, гасили и фитилек, Нина закладывала уши сына ватой, повязывала ему толстый платок, ложилась, обняв его, стараясь прикрыть собой; от грохота зениток трясло их ветхий домишко, шуршало в стенах — это осыпался шлак, — и она чувствовала, как вздрагивает Витюшка, крепче прижимала его к себе.
От плохих сводок у нее болела душа, она вдруг ясно поняла, что каждая победа или поражение, каждый взятый или сданный клочок земли имел значение не только для тех, кто жил на той земле, но и для каждого, и для всех, для нее — тоже; все, вся война приобрела личное значение, ведь на фронте воевал ее отец, а возможно, уже и муж, в окруженном Ленинграде была Лавро, с которой они когда- то дружили, в захваченном немцами Курске родился Никитка, а когда она услышала о том, что разграблена Ясная Поляна, сразу вспомнила детство и как они в тридцать седьмом всем классом вместе с учительницей ездили в зимние каникулы поклониться могиле Толстого… Был глубокий, чистый до синевы снег, птицы, перелетая с ветки на ветку, роняли снежную пыль, она вспыхивала на солнце разноцветными искорками и гасла, словно сгорала; они стояли в тишине у простой и великой могилы, и когда кто-то хотел задать вопрос и совсем как на уроке поднял руку, учительница прошептала: «Тсс… Потом. Здесь помолчим». Но и другие, не связанные с воспоминаниями города и села, где Нина никогда не бывала, становились сейчас, в своей трагедии, близкими, она думала о тысячах беженцев, о таких, как Халима с детьми и Лев Михайлович, которые, бросив все, метались по стране, жили на вокзалах и площадях, думала и о тех, кто не успел уехать, остался там под властью врага, — тем было, конечно же, еще хуже…