Выбрать главу

— Отец, конечно, на фронте?

— Да, — кивнула Нина, но тут же поняла, что спрашивают не про ее отца. — Нет, он пока в училище.

Почему-то ей показалось странным, что у ее сына есть отец. Она знала, но не чувствовала этого, не ощущала, что кто-то, кроме нее, имёет отношение к ее ребенку. Словно он родился только для нее одной, без участия отца, а только потому, что пришел его срок — так распускается почка на ветке потому, что приходит срок.

Старушка встала, протянула ей холодную руку:

— Поздравляю вас, ваш сын — гражданин Советского Союза…

На обратном пути в трамвае Нина достала из сумочки плотную зеленоватую бумажку, читала: Колесов Виктор Викторович. Ей было странно и умилительно, что этот Виктор Викторович — ее сын. И дома, вскипятив на керосинке молоко — плита уже не горела, покормив сына, она разглядывала этот документ, и опять умиляло ее, что вот у этого маленького человека есть уже свой документ, и он теперь уже не только для нее, а и для государства, и для всех живет «взаправду».

Она долго смотрела на графу «Отец», пытаясь разбудить в себе нежность, но душа оставалась холодной. Неужели я разлюбила его? Но ведь это стыдно, нельзя, быть может, он скоро уедет на фронт… Вспоминала, как прощались тогда на Красной Пресне, но и это сейчас не волновало ее. Она решила, что сегодня, сейчас же напишет ему письмо — про сына, как регистрировала его и как ее поздравили… Вырвала из тетрадки листок, достала огрызок химического карандаша, долго сидела над пустым листком й ничего не написала, решила, что надо дождаться письма от него — вдруг его уже нет и в Стерлитамаке?

Да нет, все это отговорки, поняла она. Разве для писем нужен адрес? И разве их Обязательно отправлять? Сколько писем слагала она для него в уме когда-то в поезде и в Ташкенте! Они рождались сами собой из ее тоски, сами собой рвались из сердца слова к нему — куда же все это делось?..

Вечером опять развернула зеленый листок, прочитала первую графу, где после фамилии, имени и отчества сына шла дата рождения. Она записана была сперва цифрами, потом словами. Нина пыталась взглянуть на эту дату глазами тех, кто будет жить после войны. Она ничего не знала о том времени, оно представлялось ей праздничным и светлым, и из того времени декабрь сорок первого предстанет, как легенда. Когда вырастет сын, он во всех анкетах напишет эту дату, и люди, читая ее, всякий раз будут удивляться, что он из того великого и страшного времени — и как же он уцелел? И может быть, уже за это станут к нему добрее…

33

Теперь, когда Нина мыльной тряпочкой смыла с литографии копоть и мушиные точки, она узнала эту картину — «Мадонна с цветком» Леонардо да Винчи. Как видно, литография висела давно, поржавели державшие ее кнопки, почернели края, а теперь репродукция засияла красками: голубое платье мадонны, розовый младенец, золотые нимбы над их головами…

Нина вспомнила, как до войны еще подростком ездила с отцом в Ленинград, они попали в Эрмитаж, и царство таких вот праздничных красок, стояли перед этой картиной, женщина-экскурсовод рассказывала ее историю — картина долгое время находилась в семье художника Бенуа, отсюда ее второе название: «Мадонна Бенуа». Потом экскурсанты пошли дальше, а они все еще стояли тут, и отец сказал: «Знаешь, она чем-то похожа на тебя, вернее, ты на нее… Этот детский выпуклый лобик…»

Нина взяла заплакавшего Витюшку на руки, села перед отмытой, обновленной картиной, долго разглядывала эту совсем юную мать, которая показывает своему малышу цветок… Безмятежная, счастливая улыбка освещает ее лицо, а ее розовый пухленький сын, весь в «перевязочках», тянется к цветку ручонками…

Нина посмотрела на Витюшку, он мусолил пустышку, держа ее в кулачке, а ей захотелось есть — ужасно, до тошноты, — она развернула тряпицу с кусочком завтрашнего хлеба, отщипнула от него, сунула в рот и не жевала, а просто подержала во рту, чувствуя, как рот заполняется голодной слюной. Этот хлеб предназначался на завтра, но она никак не могла удержаться, опять отщипнула, чтобы подержать во рту, но он не держался, а сам проглатывался.

Евгения Ивановна внесла старую большую кастрюлю, принялась выгребать в нее из печки золу. Уголь давно кончился, теперь топили только дровами и копили древесную золу, ссыпали в тряпочки и при стирке добавляли в воду, вода становилась мягкой, меньше тратилось мыла.

— Дров на эту прожору не напасешься, — ворчала Евгения Ивановна, — видать, что до мая топить придется…

Весна выдалась холодная, снег и не собирался таять, печь быстро выстуживалась, на ночь приходилось топить второй раз, но к утру становилось так холодно, что виден был парок от дыхания.

— Тетя Женя, откуда у вас эта картинка?

Евгения Ивановна подняла голову.

— Эта?.. Еще свекровь повесила, заместо иконы. Говорила, это богородица с Иисусом Христом. — Она тяжело поднялась с низенькой скамеечки, подошла к картинке, темным в трещинах пальцем ткнула в нее. — Гляди, улыбается, еще не знает, что сынка ее, когда вырастет, на кресте распнут.

— А за что?

Нина, конечно, слышала эту легенду, но так никогда и не могла понять: за что же его распяли? Что он такого сделал?

— Это ты у Политивны спроси, она все эти сказки знает.

Евгения Ивановна вернулась к плите, взяла совочек, опять стала выгребать из поддувала седую золу и все оглядывалась на Нину, усмехалась чему-то, потом сказала:

— Вот и ты тоже, как она, с младенцем сидишь, вот бы и тебя нарисовал кто… Только заместно цветка хлеб пайковый держишь…

Она засмеялась, ушла в сени стирать, а Нина увидела, что незаметно, щипок за щипком, съела весь хлеб. Что же завтра буду есть? Завтра на ее карточку хлеба не дадут — за три дня вперед забрала. Завтра возьмет на Витюшкину, но эти четыреста граммов неприкосновенны, они — на молоко. Она посмотрела на пустую тряпицу, собрала с нее последние крошки — вот тебе и «Мадонна с пайковым хлебом». Съела мадонна весь свой хлеб.

На картине улыбалась счастливая мать, у нее пышные груди, ей есть чем накормить своего младенца. Нина ощупала свои — маленькие с сосками-пуговками, Нет, она не жалела сейчас этого нарисованного упитанного младенца с толстыми выпирающими щечками, ведь его распнут, когда он вырастет. А на ее коленях сидел живой младенец, которого война распинает уже сейчас и каждый день… На которого сыплет с неба бомбы… А за что? Что и кому плохого он сделал? Он успел только родиться.

Она опять подумала о завтрашнем дне, мысленно перебирала, что бы продать, но у нее ничего уже не было.

Вошла Евгения Ивановна в ватнике и платке, грея под мышками красные руки — наверно, вешала во дворе белье.

— Никак опять плачешь?.. Слезы у тебя какие близкие!

— Просто вспомнила папу, как в Ленинграде были, такие вот картины смотрели…

— Что картинки? Они и есть картинки. — Она размотала платок, стянула с ног валенки, осмотрела их. — Вот картинка, пятки вовсе прохудились, подшить надо. В дежурке моей стало холодно, как на улице, только что ветру нет.

Она посидела расслабленно, откинувшись к стене, ждала, пока уйдет усталость. Нина смотрела на нее, рано постаревшую, с темным, строгим лицом и думала, что, быть может, у этой женщины вся жизнь была трудной, надсадной, и где брала она силы, чтобы не надорваться?

— Счас пшено варить поставлю, поедим с тобой, — сказала Евгения Ивановна, быстро подхватилась, худенькая, юркая, забегала по комнате.

Она заметила, что я съела весь свой хлеб, подумала Нина.

— Вы говорили, пшено — на завтра.

— А-а, — Евгения Ивановна махнула рукой, еще и пошутила: — Не ровен час — разбомбят, пропадет пшено, лучше уж съесть. Завтра, как говорится, бог даст, день, даст и пищу, принесу с завода супу, хоть и суп-рататуй, а все хлебово.

Она все говорила и говорила, сыпала присказки, а сама моталась по комнате, гремела ведром, мыла в котелке пшено, разжигала плиту, и все бегом, медленно делать дела она не умела. Нина пристроила Витюшку на кровать, обложила подушками и тоже принялась суетиться, подметала, чистила чайник, перебрала на полках с посудой — лишь бы не сидеть. Потом, когда делать стало нечего, постояла возле плиты, сказала: