— Бери за так, деньги мне не нужны, что за них купишь? А больше не приходи, у меня своих видала сколько? — показала на кровать, на которой чернели головки детей.
Она тогда развела это молоко пожиже, чтобы хватило на сутки, но сын не наедался, только часто мочил пеленки, она не успевала полоскать.
Как-то, прихватив последние деньги, Нина оставила Витюшку с Ипполитовной, подалась на крытый рынок, там стояли пустые прилавки, только в углу продавали мерзлую картошку, к ней тянулась очередь. А молока не было. Нина собиралась уже возвращаться, но увидела, как из проверочной вышел старик с бидоном, в белом переднике и нарукавниках, за ним цепочкой бежали люди, сцепившись руками, и Нина побежала. Старик объявил цену — сорок рублей литр — и предупредил, что всем молока не хватит, в бидоне всего восемь литров. Нина подсчитала стоявших впереди и поняла, что ей молока не достанется. Она оставила очередь, подошла к старику, попросила:
— Продайте мне поллитра, у меня ребенок голодает…
Женщины из очереди набросились на нее, закричали, стали отталкивать.
— А у нас не дети?! У нас щенята, что ли?
— Не давать ей, не давать!
Нина заплакала:
— У меня грудной ребенок… Ему нечего дать… Совсем нечего… Я эвакуированная из Москвы…
Ей хотелось разжалобить людей, она уже давно заметила, как действуют на всех эти слова «из Москвы». Но очередь взъярилась еще сильнее.
— Ну и сидела бы в своей Москве!
— Понаехали сюда с мешками денег, только цены вздувают!
— На энту Москву вся Россия пашет, энту Москву мы сроду кормим, она в три горла жрет!
Нина заплакала. Стояла, сгорбившись, ни на что не надеясь, но все не уходила, чего-то ждала. И вдруг старик гаркнул:
— А ну, тихо, бабье! А то никому не продам, назад увезу! — Потом — Нине: — Давай деньги.
Нина протянула деньги и бутылку, смотрела, как, пузырясь, льется через воронку молоко, и притихшие женщины тоже смотрели и молчали, и только потом, когда Нина, стиснув бутылку, отошла от прилавка, вслед ей понеслись ругательства. Но она уже не слушала их.
Дома увидела, как притихший Витюшка сосет какую-то тряпку, выдернула у него изо рта, он зашелся в крике.
— Ипполитовна, что это?
— А чем кормить-то? Сильно плакал и ножками стукотил, я и пожевала ему маненько хлебца беленького, да ты не боись, я и своему сроду так делала…
Какая гадость, какая гадость… Но Нина. ничего не сказала, вскипятила и остудила молоко, покормила сына, он уснул. Но и это молоко кончилось, кончились и деньги.
Она билась из последних сил, боролась за каждый день жизни и все ждала, что завтра что-то случится какое-нибудь чудо, кто-нибудь придет и скажет: я пришел помочь тебе.
Часто ее мутило от голода, она давно прикончила отруби, питалась только кусочками, что приносила Ипполитовна, но и их становилось все меньше, Ипполитовна жаловалась, что подают больше копейками:
— Подобрались люди к весне, отощали вовсе…
Вчера Нина вообще ничего не ела, в старом ватнике Евгении Ивановны обнаружила горстку конопляных семян, сжевала прямо с кожурой, и потом ее долго тошнило и совсем не хотелось есть.
…Опять проснулся сын, зашелся в крике, он уже не брал пустую соску, выплевывал ее, кричал и сучил ножками, наверно, от голода у него болело в желудке, Нина обманывала его, совала пустую грудь, он зажимал сосок деснами, крутил головой и снова начинал кричать.
Она смотрела на его личико, похожее на лицо маленького старичка, на запавшие глаза и как скапливаются в глазницах настоящие слезы, и думала: господи, что же делать, ведь надо что-то делать… Носила по комнате сына, трясла его, баюкала, а он все кричал, и у нее плыло перед глазами…
— Что же делать, Ипполитовна?.. Ведь он умрет…
— Погоди-ка… Погоди-ка… Я сейчас… — Старушка натянула шубейку и куда-то ушла, а Нина все ходила по комнате, носила кричащего сына, силилась заплакать, чтобы полегчало, но не могла, впервые не могла плакать, все в ней отвердело, запеклось, но есть горе, которое больше слез, и к ней такое горе пришло.
Что же я хожу и трясу, тискаю этого несчастного ребенка? Ведь надо что-то делать. Она положила сына на кровать, оделась и вышла. Сама не знала, зачем вышла и куда собирается идти. Сюда, в ночную тьму просачивался плач ребенка, она зажала уши, подняла глаза к небу, оттуда холодно смотрели на землю чистые звезды. Хоть бы уж разбомбило нас, чем так, подумала она и увидела Ипполитовну та ковыляла, переваливаясь уточкой, первой вошла в дом, распахнула свою шубейку, вытащила рожок с молоком.
— Христом богом у мамки кормящей выпросила, еще теплый…
Нина кинулась кормить ребенка. Он сосал, постанывая и захлебываясь, длинно, по-взрослому всхлипывал и сразу уснул, но и во сне всхлипывал. Нина посмотрела на ходики, было уже пять утра, в запасе у нее оставалось три часа.
Она расстелила на столе плед, потом одеяло, простынку и села, стала ждать. В душе было тихо и пусто, мир стал плоским, утратил глубину, в нем ей виделся лишь первый план: кружочек света от фитилька, и расстеленная пеленка, куда завернет она сына.
— Ложись, пока он спит, — сказала Ипполитовна.
— Нет, нет, — Нина опять посмотрела на ходики. — Мы в консультацию пойдем, в больницу попросимся, пускай нас в больницу положат… Или хоть его одного… Там его будут кормить, мы и попросимся, вот только скорее бы утро…
— Умно, умно! — Ипполитовна села на кровати. — Должны положить. Он ведь не только твой, он и государский… И ты государская, и тебе не дадут пропасть…
— Нет, Ипполитовна, мы ничьи. От нас и военкомат отказался, и исполком… И родные меня забыли. Мы совсем ничьи.
— Болтай! Человек обязательно чей-нибудь, на что уж я, негодящая старуха, а и мне государство паек дает…
Нину тянуло в сон, но она боялась, что проспит и тогда нечего будет дать сыну. В восемь она должна быть в консультации, чтобы к следующему кормлению оказаться уже в больнице.
Руки совсем слабые, как я донесу его? Не уронить бы, — вздохнула она.
— Хошь, саночки дам? У меня есть саночки… Удобные, с задком.
Нина перенесла сына на стол, он потянулся ручками, но не проснулся, она так и пеленала его спящего. Оделась, прихватила сумочку с документами и вышла. Ипполитовна сходила за санками, они пристроили Витюшку, подложили под голову маленькую подушечку.
Старушка пошла проводить до трамвая, шла-переваливалась сзади, рядом с санками, пристукивая клюкой, что-то там бормотала, Нина не слушала, она думала о своем — ни за что ей не втащить в трамвай ребенка и санки. На остановке Ипполитовна сунула Нине в карман ватника щепотку леденцов:
— Прощевай пока, москвичка.
В ее старческих глазах проступили слезы, но Нину это не тронуло. Она пыталась разбудить в себе жалость — вдруг в последний раз вижу эту добрую женщину, ведь она старая, может умереть, — но ничто в ней не дрогнуло, душа словно заморозилась.
Она потащила санки, часто оглядываясь, останавливалась, наклонялась к сыну, он спал, присасывая пустышку.
Она вспомнила, как подумала когда-то, когда ей было очень плохо: что стоит беда одного человека перед трагедией целой страны? Сейчас эти слова показались возвышенно-фальшивыми, потому что самая большая трагедия страны — это когда голодного ребенка нечем накормить. Перед страданиями детей, меркнет все и все теряет смысл.
Она хотела сократить путь и свернула, пошла переулками, но попала в тупик, и получилось дальше, пришлось возвращаться, идти вдоль трамвайных путей. Полозья скользили по мерзлым кочкам, временами шаркали об обнаженный асфальт, тащить санки было тяжело, веревка резала руки, но вот улица пошла под горку, стало легко, веревка ослабла, и Нина побежала все быстрее, ей казалось, что сейчас санки догонят ее и ударят по ногам.
— Эй, тетка! Тетка!
Она не сразу поняла, что окликают ее.
— Тетка, узел потеряла!
Она обернулась, пустые санки скатились к ее ногам, а у поворота лежал «узел» в клетчатом пледе, она побежала, бросив санки, и они покатились виляя задом, пока не уткнулись в грязный осевший сугроб. Она с трудом подняла сына — он даже не проснулся, и пустышка подрагивала в его губах, — понесла к санкам. Сняла с ватника поясок, привязала ребенка, потащила дальше. Куда же я дену эти санки потом? — подумала она, но тут же забыла об этом.