В консультации у врачебного кабинета была очередь, сидели, стояли и ходили матери с детьми, Нине сесть было негде, да она и не собиралась садиться, в любой момент сын мог проснуться и запросить есть.
Миновав очередь, она толкнула дверь и вошла.
Здесь было жарко, женщина-врач трубкой выслушивала спинку сидящего на столе ребенка, его придерживала мать. Когда Нина вошла; врач оторвалась от трубки, строго посмотрела поверх очков:
— Мамочка, выйдите, вас вызовут!
Никто нас не вызовет, подумала Нина. Сказала:
— Нам надо в больницу.
— Выйдите, — повторила врач. — Тамара, наведи порядок.
— Нельзя, нельзя, врач освободится, потом войдете. — Она, расставив руки, наступала на Нину, теснила к двери, но Нина увернулась, шагнула в сторону.
— Нам нельзя потом! Мне нечем его кормить! Положите нас в больницу!
Медсестра растерянно опустила руки, посмотрела на ребенка.
— Разверните его, ему жарко… — Она сама взяла из рук Т1ины ребенка, понесла к пеленальному столу, раскутала там Витюшку. Тихо позвала: — Марья Васильевна, гляньте…
Врач пригнула голову, опять посмотрела поверх очков на Нину, потом на Тамару:
— Ну, что там? — Тяжело поднялась, подошла, сняла распашонку. — Он больной?
— Он не больной, он голодный, — сказала Нина. — Положите нас в больницу.
Она тоже подошла к пеленальному столу, посмотрела на сына, он сосал свой костлявый кулачок, вскидывал худенькие ножки, на его синеватом тельце краснели два крупных пятна величиной с пятачок. Врач чуть надавила пальцем — ребенок зашелся в крике.
— Фурункулы… Надо тепло, и я выпишу мазию…
— Не надо мази, надо в больницу. Если нельзя обоих, положите хоть его одного, ведь его там будут кормить, он искусственник…
Врач спросила фамилию, поискала на столе, потом спросила адрес.
— Но, мамочка, Глебучев Овраг не мой участок, и с фурункулезом мы в стационар не кладем… То-то я смотрю, ребенок незнакомый, не мой.
— Да, — кивнула Нина, — мы не ваши. Мы ничьи.
Витюшка затих было, но потом снова стал кричать, уже от голода — пришло время кормить.
— Он плачет, его пора кормить, но нечем… Положите его в больницу, а то он умрет!
Тамара побежала куда-то, ее долго не было, за это время врач успела обстукать и прослушать Витюшку, ощупала темечко потом взвесила его. Он кричал, двигал руками и ногами, весы ходили под ним, никак не удавалось привести их в равновесие.
— Ребенок запущен, мамочка, у него признаки рахита развиваются… Я сообщу вашему участковому врачу…
— Его надо в больницу, — в отчаянии твердила Нина. — В больнице будут кормить, а мне нечем, у меня украли карточки…
Вернулась Тамара, принесла медицинскую карту и рожок с молоком, брызнула себе на руку, потом сунула в рот Витюшке, он сразу умолк, Нина смотрела, как он сосет и как ходят обтянутые кожицей скулы.
— Я напишу направление, — сказала наконец врач, — но не уверена… Стационар переполнен, могут не положить.
Она долго писала что-то на бланке, а Нина думала: как это «могут не положить»? Что же ему — умирать? Зачем тогда все это — жизнь, люди, если они не могут спасти моего ребенка?
38
Сначала ее поселили в коридоре, а через два дня, когда освободилось место, перевели в палату. В палате было тесно, койки стояли впритык, голова к голове, Нина только спала там, а днем пропадала у дверей детской, прислушивалась и узнавала басовитый голос сына — у него созревали фурункулы, и он сильно кричал, Иногда ей выдавали белый халат и марлевую маску, разрешали войти в детскую палату, и она осторожно, боясь коснуться больных мест, брала сына, завернутого в серую простынку, всю в желтых лекарственных пятнах — от мази и примочек, — часами носила его по палате.
На кормление матери собирались в теплой просторной комнате, здесь были стулья и пеленальные столы, полки, уставленные рожками с молочными смесями, женщины кормили детей и говорили о разном — о войне, о мужьях, о здешних больничных порядках…
Еще в приемном покое, когда Нина ждала дежурного врача, санитарка научила ее:
— Не говори, что полный искусственник, а то его одного положат, скажи, мол, мало молока, не хватает…
Нина так и сказала, а потом все боялась, что ее уличат в обмане и прогонят из больницы. Но оказалось, что тут много полных искусственников, и их матери ничего не боялись, она слышала, как бойкая Рина — ее полное имя Октябрина — говорила:
— Ах, оставьте, все прекрасно знают — и врачи и сестры, — что тут половина некормящих матерей, проста вид делают… Детей в полтора раза против нормы, нянечки с ног сбиваются!
Снова она вживалась в мир больницы, присматривалась к соседкам по палате, о которых вчера еще ничего не знала, они уже обвыклись тут, сдружились, откровенничали, делились семейными и женскими тайнами.
Почти все они были здешними, саратовскими, жили с матерями или свекровями, им носили передачи, иногда и Нине кое-что перепадало: пара вареных картофелин, ломкий ржаной блин, головка лука, а Октябрина раз изловчилась достать одежду, сбегала домой, притащила кастрюлю квашеной капусты. Нина видела, что этим женщинам в семье живется легче, чем ей, но не завидовала: у каждого — своя судьба.
— А золовка, пока я тот раз в больнице лежала, туфли мои носила, все набойки сбила.
— А я масло. со всех сторон крестом пометила, после смотрю, креста нет, брала она масло…
Нина удивлялась, как могут они говорить о таких пустяках, волноваться из-за них — да разве какие-то там туфли или масло главное в жизни? Она теперь-то знала, чем проверяется жизнь и что в ней самое страшное: крик голодающего ребенка, которого нечем накормить.
А потом поняла, что и у этих женщин судьба нелегкая. Тоненькая, похожая на цыганку Галя рассказывала: как получила похоронку на мужа, так и молоко пропало, ребенок стал желудком болеть, вот и не вылазят из больниц. Ночами она часто просыпалась, говорила соседкам:
— Кажду ночь вижу, что он нянчит Славика, а ведь он и не видел его… Не унес бы с собой…
Рина-Октябрина жаловалась на скандалы с пьяницей-свекром — орет, крушит все, ребенка пугает.
— Как-нибудь зарублю его топором на фиг!
Они часто плакали, одна начнет, другие подхватят, плакали дружно и как-то даже сладко — так плачут старухи в церкви. Нина вспомнила, как на первом курсе бегали с девчонками в Елоховскую церковь, там на пасхальной службе пел знаменитый тенор, а старухи плакали так сладко и самозабвенно, что и девчонки расплакались.
А сейчас Нина не плакала и ничего о себе не рассказывала, женщинам удалось только выпытать у нее, что эвакуированная из Москвы. Ее здесь тоже прозвали «москвичкой».
— Москвичка, морсу хочешь?
— Айда, москвичка, зовут пеленки стирать.
Рук не хватало, они помогали прачкам стирать пеленки, МЫЛИ СВОЮ палату, выпросив серые обмылки, в ванной комнате стирали с себя, мылись, терли друг другу спины; здесь установился свои быт, Нина постепенно привыкала к этому быту, врастала в него, обживалась, ей хорошо было в тепле и на людях после тех тяжелых дней одиночества и нужды.
Едва детям становилось лучше, матери просились на выписку, а она не просилась, хотя «бескарточный» месяц давно кончился, шел уже апрель, но она все боялась, не могла одна войти в дом, где кричал ее голодный ребенок. Словно крик тот все еще бьется там, при запертых дверях, и она, войдя, вновь услышит его.
Снег сошел, дымилась, высыхая, земля, в больничном парке, над деревьями, вились тучи птиц, снопы солнечного света били по утрам в окна, освещали палату, обнажая ее казенную бедность и неуют. Нина подходила к окну, смотрела на первую травку и острые молодые листья деревьев и как там, за оградой парка, на сухом уже асфальте девчонки расчерчивают мелом «классы»… И совсем скоро в воздухе запахнет сиренью, поплывут по улицам лиловые букеты, и школьники перед экзаменами станут искать счастливые «пятерки»… Она вспоминала, как раньше в такую вот пору ее охватывало чувство радостного ожидания чего-то, что непременно должно случиться, в ней жило постоянное ощущение счастья, с которым просыпалась она и проживала день, и как все время хотелось смеяться, манило куда-то бежать, во всем теле оживала жажда движения, она летала во сне, отталкиваясь от упругого воздуха маленькими босыми ступнями…