Выбрать главу

Более всего на свете Александр ценил хорошую шутку, а под хорошей он понимал шутку непристойную. Оказавшийся в центре веселья и будучи по натуре лицедеем, Федерико принялся ко всеобщему одобрению изображать девицу, он стрелял глазками и жеманничал. Так что то, что происходило в Ватикане, более напоминало маскарад, нежели торжественную церемонию.

Федерико продолжал вести себя по-девичьи и на обеде и, на балу, которые последовали за официальной частью. Папа не уставал наслаждаться этой шуткой и еще более развеселился, когда кто-то из свиты Федерико улучил момент и шепнул Александру, что если бы Санча находилась на своем месте, то тогда радости окружающих вообще не было бы предела.

– Как так? – переспросил Александр. – Я слыхал, что она красавица.

– Да, она красавица, Ваше Святейшество, и рядом с нею все кажутся дурнушками. Но наш принц изображает из себя стыдливую девственницу, а в мадонне Санче нет ни стыдливости… ни девственности. У нее целый табун любовников. Глаза Папы так и засверкали от радости.

– Ну, шутка Федерико удалась на славу! – воскликнул он и подозвал к себе Чезаре и Джованни. – Вы слыхали, дорогие мои сыновья? Вы слыхали, что говорят о мадонне Санче, нашей стыдливой девственнице?

Братья расхохотались от всего сердца.

– Я лишь сожалею, – сказал Джованни, – что нашему брату Гоффредо придется поехать к ней в Неаполь, а не наоборот. Лучше бы она приехала к нему в Рим.

– Ах, сын мой, вряд ли у Гоффредо останутся хоть какие-то шансы, если она увидит тебя.

– Тогда мы станем соперниками за сердце прекрасной дамы, – весело заявил Чезаре.

– Какая замечательная ситуация! – прокомментировал Папа. – Возможно, поскольку она такая обязательная дама, она станет хорошей женой для всех трех братьев!

– И для их отца! – добавил Джованни.

Это замечание невероятно позабавило Папу, и он с обожанием взглянул на Джованни.

А Чезаре решил про себя, что, если Санча действительно приедет в Рим, он станет ее любовником раньше, чем Джованни.

Но вот он прищурил глаза и резко произнес:

– Значит, наш маленький Гоффредо скоро станет мужем. Мне отказано в этом удовольствии, но все-таки странно, что Гоффредо женится раньше тебя, брат.

Глаза Джованни вспыхнули злобой, потому что он понял, что имел в виду Чезаре.

Александр вдруг загрустил и повернулся к Джованни:

– Верно, тебе придется как можно скорее вернуться в Испанию и жениться, дорогой мой сын.

– Моя свадьба подождет, – мрачно ответил Джованни.

– Ах, сынок, время не стоит на месте. Я буду очень рад, когда услышу, что твоя жена подарила тебе замечательного сынишку.

– Всему свое время, всему свое время… – только и мог сказать Джованни.

Но Чезаре улыбался про себя, потому что заметил, как у рта Александра пролегли жесткие складки. Он мог быть твердым, когда дело касалось его амбиций, и если Чезаре должен уйти в церковь, то Джованни должен отправляться к своей испанской супруге.

Шутка, которую он сыграл с братом, показалась Чезаре куда более остроумной, чем шутка Федерико, изображавшего Санчу. Когда-то он больше всего на свете жаждал оказаться на месте Джованни, уехать в Испанию и получить все причитавшиеся ему почести, однако его заставили остаться и стать священнослужителем. Теперь же Джованни жаждал остаться в Риме, однако его отсылали с такой же решимостью и твердостью, с какой отдали Чезаре церкви.

И Чезаре наслаждался мрачной физиономией брата.

Джованни кипел от злости. Жизнь в Риме более соответствовала его темпераменту, чем испанские обычаи. В Испании люди благородного звания вынуждены были придерживаться строгих рамок этикета, к тому же Джованни не испытывал никаких симпатий к мертвенно-бледной, с длинной лошадиной физиономией Марии Энрикес, которую он унаследовал в качестве невесты от своего покойного брата. Мария действительно была двоюродной сестрой короля Испании и брак с ней обеспечивал его и покровительством испанского королевского дома, и всеми вытекающими из этого благами. Но какое дело было Джованни до их благ? Он хотел остаться в Риме. Его домом был Рим.

Пусть лучше его считают сыном Папы, чем кузеном короля Испанского. Там, на чужбине, он тосковал по дому. Он представлял себе, как проедется верхом по римским улицам, и хотя во всех других отношениях он был циником, вспоминая скачки на площади Венеции в карнавальную неделю или рисуя себе собственный въезд в город через Порта-дель-Пополо, он не мог удержаться от слез. Испанцы казались такими меланхоличными, такими скучными по сравнению с веселыми итальянцами. И он с тоской вспоминал толпы, собиравшиеся на Пьяцца-дель-Пополо понаблюдать за скачками неоседланных лошадей. Как же он любил эти скачки, с какой радостью вопил, наблюдая, как вырываются из загона перепуганные животные, как еще больше пугаются и несутся во всю прыть, подстегнутые привязанными к ним бренчащими кусками металла и специальным приспособлением, которое крепилось у них на спине и не позволяло лошадям останавливаться – потому что тогда в холку им вонзались семь острых шипов. Обезумевшие от ужаса лошади неслись по Корсо, и что это было за зрелище! Как же скучал он по нему в Испании. Он тосковал по прогулкам по Виа Фунари, где жили канатные мастера, оттуда, через Виа Канестрари, где жили корзинщики, путь шел на Виа деи Серпенти; он вспоминал Капитолий, глядя на который, он думал о древних римских героях, вспоминал скалу Тарпиана, с которой когда-то сбрасывали преступников. Его веселила старая римская поговорка, гласившая, что от славы до бесчестия всего один шаг, – на нее он обычно отвечал: «Но не для Борджа, не для сына Папы Римского».

Это был Рим, Рим, которому он принадлежал душой и телом. И, о горе, его вынуждают уехать!

Он всеми силами оттягивал час разлуки, он, словно стремясь получить все удовольствия, которых будет впредь лишен, пустился в разгул. Он бродил по улицам с бандой таких же разгульных друзей, и горе было той красивой женщине – или мужчине, – на которых падал взгляд Джованни.

Он бывал у самых знаменитых куртизанок, и квартал Понте дрожал от их бесчинств. Ему нравились куртизанки: они могли сравниться с ним по опыту; любил он также и совсем молоденьких девушек, и самым излюбленным его развлечением было соблазнение невест накануне их свадьбы. Джованни знал свою слабость: из него никогда не получится по-настоящему храбрый воин, и он понимал, что Чезаре приметил в нем эту тайную трусость. Эта слабость радовала Чезаре, потому что она как бы компенсировала нанесенную ему несправедливость: ведь Джованни должен стать воином, а он, до безрассудства храбрый Чезаре, – священником.

Джованни старался скрыть свою трусость, а разве не лучшим прикрытием была намеренная жестокость по отношению к тем, кто не мог ему ответить тем же? Кто смел пожаловаться на сына Папы, если он перед самой свадьбой лишит невинности какую-нибудь девицу? Подобные приключения тешили его самолюбие – он казался себе настоящим храбрецом, и создавали ему славу настоящего жуира.

И был один человек, общество которого доставляло Джованни наибольшее удовольствие, – турецкий принц, которого Александр удерживал в Ватикане заложником. Джем был юношей ослепительной красоты, его восточные манеры и живописные наряды весьма забавляли Джованни, к тому же он был по-восточному хитер, изворотлив и – это особенно Джованни нравилось – жесток.

Их часто видели вместе. Джованни тоже наряжался по-турецки, и они с Джемом составляли живописную пару: золотоволосый Джованни великолепно смотрелся на фоне темноволосого и черноглазого Джема.

Они сопровождали Александра, когда тот со своей свитой посещал церкви, и римляне с удивлением разглядывали двух молодых людей, одетых с вызывающей восточной роскошью, в одинаковых тюрбанах.

Римлянам не нравилось, что в процессиях участвует неверный, но Джованни не желал расставаться с приятелем, а турок лишь улыбался, завидев перепуганные лица людей, и все понимали, что эта улыбка ничего не значит, что под нею скрывается страшное, варварское нутро. Л затем люди пере водили взгляды на красивого герцога Гандийского, который острым взором выхватывал в толпе хорошеньких женщин, показывал на них Джему, а тот уже планировал их ночные приключения.