Противники жеребьевки молчат, не смея от ужаса даже вздохнуть. Но индус на этом не останавливается. С безжалостной злобой он продолжает.
– Мадам Мюрзек, вы согласны быть добровольцем?
– Но я не понимаю, почему именно я… – начинает Мюрзек.
– Отвечайте, да или нет.
– Нет.
– Миссис Банистер?
– Нет.
– Миссис Бойд?
– Нет.
– Мадемуазель?
В знак отказа бортпроводница качает головой.
– Мсье Караман?
– Нет.
Караман тотчас добавляет:
– Могу я одной фразой прокомментировать свой ответ?
– Нет, не можете, – говорит индус. – Впрочем, никакому комментарию не удастся облагородить ваш нравственный облик.
Караман бледнеет и умолкает. Индус говорит несколько слов на хинди своей помощнице, та наклоняется, хватает с пола тюрбан своего командира и, пройдя позади Христопулоса, Пако, Бушуа и Блаватского, останавливается за спинкой моего кресла и протягивает мне сей головной убор. Я кладу в него четырнадцать сложенных бюллетеней с именами.
– Я полагаю, – говорит Мюрзек своим хриплым благовоспитанным голосом, обращаясь к индусу, – что вы намерены провести эту жеребьевку согласно правилам.
– Разумеется.
– В таком случае, – продолжает Мюрзек, – сосчитайте бюллетени. чтобы убедиться, что их в самом деле четырнадцать, а также разверните каждый из них, чтобы убедиться, что в каждый вписано по одному имени.
– Мадам! – говорю я с возмущением.
– Золотые слова, мадам, – говорит индус. – Неукоснительному соблюдению правил в этой операции я придаю огромное значение.
Он поднимается, встает справа от своей ассистентки и, опустив правую руку в тюрбан (в левой руке он держит оружие, но на нас оно не направлено), достает бюллетень, разворачивает его, читает и перекладывает в другую руку, прижимая бумагу рукояткой револьвера к ладони. Эту процедуру он повторяет, пока не кончаются бюллетени.
Закончив, он глядит на меня с высоты своего роста и говорит с суровостью, в которой, мне кажется, проскальзывают пародийные нотки:
– Я бы никогда не поверил, что британский джентльмен способен плутовать. Тем не менее факт налицо. Мистер Серджиус сплутовал.
Я храню молчание.
– Не хотите ли вы объясниться, мистер Серджиус? – говорит индус, и в его глазах загорается огонек, который я не могу назвать неприязненным.
– Нет.
– Следовательно, вы признаёте, что сплутовали?
– Да.
– И, однако, не желаете объяснить, почему и зачем вы это сделали?
– Нет.
Индус обводит глазами круг.
– Ну-с, что вы об этом думаете? Мистер Серджиус признаёт, что он пытался фальсифицировать бюллетени для жеребьевки. Какие санкции предлагаете вы к нему применить?
Все молчат, потом Христопулос голосом, дрожащим от безумной надежды, говорит:
– Я предлагаю, чтобы мы назвали мистера Серджиуса первым заложником, которого надо казнить.
– Что ж, в добрый час! – говорит индус, бросая на него взгляд, полный уничтожающего презрения. И сразу же добавляет: – Кто согласен с этим предложением?
– Минутку! – говорит Блаватский, с воинственным видом глядя на него из-за своих толстых стекол. – Я не желаю голосовать очертя голову! Я решительно протестую против такого голосования и отказываюсь принимать в нем участие, пока не буду знать, как Серджиус сплутовал.
– Вы ведь сами слышали, – говорит индус. – Он не хочет вам этого объяснять.
– Но вам-то это известно! – говорит Блаватский, с радостью обретая привычную агрессивность. – Что вам мешает нам об этом сказать?
– Мне ничто не мешает, – говорит индус. И добавляет с насмешливой учтивостью: – Если мистер Серджиус не против.
Я гляжу на индуса и говорю, с трудом сдерживая бешенство:
– Покончим с этой комедией. Я никому не причинил никакого вреда. У вас есть все ваши четырнадцать бюллетеней. Чего вам еще не хватает?
– Как – четырнадцать? – спрашивает Мюрзек.
– Да, мадам! – говорю я, с яростным видом поворачиваясь к ней. – Четырнадцать! Ни одним меньше. И я благодарю вас за подозрения, свидетельствующие о широте вашей души!
– Если я правильно понял, – говорит Блаватский, – Серджиус не забыл вписать свое имя в один из бюллетеней?
Индус улыбается.
– Вы его плохо знаете. Мистер Серджиус весьма гордится своим именем. Он посвятил ему не меньше двух бюллетеней. Что и позволяет нам прийти к цифре, которая так удивила мадам Мюрзек.
– Но это полностью меняет ситуацию! – говорит Блаватский. – В конце концов, – продолжает он со своей грубоватой развязностью, стараясь не показать, что немного растроган, – это касается только Серджиуса, если ему хочется сделать кому-то приятное.
Индус качает головой.
– Я так не считаю. Нам требуется четырнадцать имен, а не четырнадцать бюллетеней с одним-единственным именем. Я не могу допустить, чтобы одно какое-то лицо, кем бы оно ни было, получило преимущество перед другими. Это нарушило бы весь ход операции. – И он продолжает: – Мне не нужен герой, избравший самоубийство. Не нужен влюбленный, приносящий себя в жертву. Если вы не хотите применить к мистеру Серджиусу санкции, тогда самое меньшее, что мистер Серджиус может сделать, – это исправить один из двух бюллетеней, в которых стоит его имя.
Я молчу.
– Закончим с этим, – говорит с измученным видом Блаватский. – Полноте, старина, – продолжает он, наклоняясь ко мне, – хватит упрямиться! Вы препятствуете жеребьевке, за которую мы высказались демократическим путем.
– Исправляйте второй бюллетень сами! – говорю я в запальчивости. – Я больше не хочу ни к чему прикасаться! И, поверьте, я сожалею, что голосовал за жеребьевку. Это мерзейшая подлость! И мне глубоко отвратительно, что я согласился писать все эти имена!
Блаватский пожимает плечами и выразительно глядит на индуса. Тот делает знак рукой, и ассистентка, пройдя позади кресел, приносит Блаватскому бюллетень. Он кладет его себе на колено и исправляет шариковой ручкой. На последней букве ручка прорывает бумагу, и Блаватский чертыхается с такой яростью, какой этот незначительный эпизод, разумеется, не заслуживает. Думаю, именно в это мгновение, своей рукою вписывая в бюллетень недостающее имя, Блаватский ощутил, как и я несколькими минутами раньше, всю низость нашего решения.
Ассистентка берет исправленный бюллетень из рук Блаватского – до которого она избегает дотрагиваться, словно перед ней презреннейший из неприкасаемых, – затем, снова заняв свое место справа от индуса, показывает ему бюллетень в развернутом виде. Индус утвердительно кивает, и она, по-прежнему держа нас под прицелом своего пистолета, с поразительной ловкостью одной рукой складывает бюллетень вчетверо и бросает его в тюрбан, который держит в правой руке индус. До меня впервые доходит, что он левша, поскольку он держит оружие в левой руке. Но в отличие от своей ассистентки он ни в кого не целится и его рука с пистолетом опущена вниз.
Я не спускаю с них глаз – и не вижу, чтобы они сдвинулись с места. Тем не менее я замечаю, что оба уже отступили назад. Теперь они стоят за пределами круга, перед занавеской кухонного отсека, и на лице индуса я читаю ту религиозную сосредоточенность, которая так поразила меня при захвате самолета. Словно, зажав в руке пистолет, он собрался не стрелять в нас, а обратиться к нам с проповедью.
При всей, казалось бы, серьезности его поведения в нем заключена чудовищная насмешка: какой нравственный или близкий к нравственному урок может преподать нам наш вероятный убийца?
– Джентльмены, – говорит он (в очередной раз избегая обращаться к дамам), – через несколько минут, если самолет не приземлится, я буду вынужден – что, прошу мне поверить, крайне меня удручает – оборвать одну человеческую жизнь. Но у меня нет выбора. Я во что бы то ни стало должен выйти отсюда. Я больше не могу разделять с вами уготованную вам судьбу, так же как и ту пассивность, с какой вы ее принимаете. Вы все – более или менее покорные жертвы непрерывной мистификации. Вы не знаете, куда вы летите, кто вас туда ведет, и, возможно, весьма слабо себе представляете, кто вы сами такие. Следовательно, я не могу быть одним из вас. Покинуть как можно скорее этот самолет, разорвать круг, в котором вы вращаетесь, вырваться из колеса, увлекающего вас за собой, стало для меня первоочередной необходимостью.