Мафусаил упрямо месит ногами грязь, мотает головой и, поглядывая единственным глазом на своего хозяина, думает про себя: «С тех пор как я – скотина, мне еще никогда не приходилось работать на такого чудака». И вот лошадка, поразмыслив, начинает вдруг припадать на задние ноги, а затем, шутки ради, останавливается в самой грязи: «Дай-ка посмотрю, что из этого выйдет!» Увидев, что лошадь внезапно остановилась, Касриэл начинает суетиться вокруг бочонка, осматривает колеса, оси, упряжь, а Мафусаил, повернув голову к Касриэлу и пожевывая губами, кажется, улыбается: «Ну и дуралей же этот водовоз! Совсем глупое животное!»
Но вечного счастья нет на земле. Мафусаил мог бы сказать, что он счастливо доживает свою старость у Касриэла и Касриэлихи, если бы не дети: хозяйские, соседские и всякие иные дети доставляли ему уйму неприятностей, издевались, позорили его.
С первой же минуты, как только его ввели во двор, детвора почувствовала к нему… не вражду, боже сохрани, а, наоборот, большую любовь. И эта любовь оказалась для Мафусаила роковой. Лучше бы они его меньше любили, да больше жалели.
Первым делом эти босые воспитанники талмудторы,[2] Касриэловы дети, когда вокруг никого не было, испытали, чувствует ли Мафусаил, как человек: попробовали хлестнуть палкой по спине – ничего; пощекотали ногу– ничего; щелкнули по уху – еле-еле; и лишь когда провели соломинкой по бельму, они окончательно убедились, что Мафусаил чувствует, как человек, потому что он поморгал глазами и мотнул головой, точно хотел сказать: «Нет, только не это! Это мне не нравится». А коли так, ребята сразу же достали прутик из веника и засунули лошади глубоко в ноздрю. Тут Мафусаил дернулся, подпрыгнул и фыркнул.
Выскочил Касриэл.
– Озорники, разбойники! Что вы делаете с лошадью! Марш в школу, бездельники!
Ребята сразу – шмыг, и дай бог ноги в талмудтору.
А в талмудторе был мальчуган, по имени Рувеле, озорной парнишка, сорви-голова – храни бог от такого! Родная мать говорила про него: «Таких погуще сеять, да пореже б всходили!» Любимое его занятие было – всем надоедать. Все чердаки, все погреба он облазил. Гонять кур, гусей, уток, драть собак, пугать козу, мучить кошек – о свиньях уж нечего и говорить! – было его страстью. Ни тумаки матери, ни розги учителя, ни зуботычины посторонних ни к чему не приводили. Ругай сколько влезет – как горох о стену. Только что его как будто отхлестали, только что он обливался горючими слезами, но вот вы отвернулись – ага! – Рувеле уже выставил язык, сложил губы вишенкой, надул щеки пузырем. А щеки у него – настоящие пампушки. И был он всегда весел и здоров. Что ему из того, что мать – горемычная вдова, мучается, как в смертный час, а все же вносит за него свой рубль в талмудтору?!
Когда Рувеле проведал у ребят, что их отец привел с ярмарки коня, которого зовут Мафусаил, он вскочил на скамью, провел под носом одной рукой, потом другой и закричал во все горло:
– Ребята, есть смычок!
Нужно заметить, что у Рувеле с малых лет была страсть к музыке. Он любил музыкантов, а по скрипке прямо-таки пропадал. Кстати, у него был приятный голосок, и знал он на память уйму песен. Единственная его мечта – вырасти большим, купить себе скрипку и играть на ней день и ночь. Но пока он смастерил себе маленькую скрипочку из дерева, натянул на ней нитки вместо струн и, понятно, получил за это что полагается от матери.
– Музыкантом станешь? Не дожить бы мне до этакого!
Вечером, когда учитель Хаим-Хоне отпустил учеников, они всей гурьбой отправились смотреть лошадку Касриэла-водовоза. И Рувеле тут сразу заявил:
– Мафусаил – отличная лошадь. Из хвоста у нее можно добыть сколько угодно струн. Да вот мы сейчас
попробуем.
И Рувеле подобрался сзади к Мафусаилу и стал у него из хвоста выдергивать волосы. Пока он вырывал по одному волоску, Мафусаил стоял спокойно, «Один волосок? – точно говорил он. – Не велика беда! Подумаешь, будет на волос меньше!» Но когда Рувеле приладился и стал выдирать целыми жгутами, Мафусаил осерчал: «Вот как! Посади свинью за стол, она и ноги на стол!» И, недолго думая, наддал копытом, да прямо в зубы Рувеле, и рассек ему губу.
– Так тебе и надо! О, горе мне! Очень хорошо! Все несчастья мне! В другой раз не полезешь! О, погибель моя, – причитала мать Рувеле Ента-Лепечиха, прикладывая холодный компресс к рассеченной губе сына, плакала, заламывала руки, убивалась, бегала к знахарке Хьене.