В ошеломлении Пауло и Кристина вышли наружу и двинулись по аллее, обсаженной деревьями, чьи нагие ветви казались крючковатыми костлявыми пальцами, вскинутыми в небо. В северной части лагеря стояло три маленьких храма — католический, протестантский и иудейский (в 1990-е годы здесь появится еще и русская православная церковь). К ним и направились супруги, следуя стрелке, указывавшей направление к самому печальному месту — крематорию, и здесь заметили, как неузнаваемо изменилось все вокруг. Если весь остальной Дахау представлял собой голый камень, без единого клочка зелени, и больше всего напоминал безжизненно-угрюмый лунный пейзаж, то дорожка к крематорию, вдруг, словно по мановению волшебной палочки, привела к рощице, посреди которой на полянке, утопая в густой, почти тропически пышной зелени, стояло сложенное из красного кирпича скромное строение самого буколического вида, отличавшееся от жилища обычной бюргерской семьи только непомерно массивной трубой. Там, внутри, и помещались печи, в которых были сожжены тела 30 тысяч человек, казненных, покончивших с собой, умерших от голода и болезней (за несколько месяцев до освобождения в Дахау свирепствовала эпидемия тифа).
После того, как Пауло побывал в крематории концлагеря Дахау и прошел мимо памятника-символа, ему было видение, преобразившее его жизнь
Впечатления от средневекового пражского застенка, видимо, изгладились не до конца, ибо Пауло по-прежнему плохо собой владел. Он увидел восемь печей, тоже сложенных из красного кирпича, в устья которых по стальным полозьям-направляющим загружали трупы, и остановился перед облезлой дверью с табличкой «Badzimmer». Это была не душевая и не баня — газовая камера. Хотя в Дахау ее не использовали, Пауло захотелось самому познать тот ужас, который испытывали миллионы людей в нацистских лагерях уничтожения. Оставив Кристину, он вошел в камеру и закрыл за собой дверь, прислонился к стене, поднял глаза к потолку и увидел свисавшие с него фальшивые душевые лейки, по которым поступал газ, сделавшийся главным оружием Гитлера и его присных в истреблении неугодных режиму. Пауло почувствовал, как кровь стынет у него в жилах, и поспешил покинуть это место, навеки пропитанное смрадом смерти. Оказавшись снаружи, он услышал доносившийся с невысокой колокольни над католической церковью перезвон — был полдень. Он пошел туда, откуда долетали эти звуки и, снова оказавшись в суровой наготе лагерного пейзажа, увидел огромную современную скульптуру, выполненную под явным влиянием «Герники» Пикассо, а над нею — надпись на нескольких языках: «Никогда больше!» Эти два слова вселили мир в его душу. Как он сам будет вспоминать много лет спустя:
Я вхожу в церковь, взгляд мой падает на это «Никогда больше!» и я говорю: «Слава Богу! Никогда больше! Никогда больше этого не будет! Мать твою, как хорошо! Никогда больше!! Никогда больше не будут стучаться в дверь по ночам и люди никогда больше не будут пропадать бесследно. Какое счастье! Никогда больше мир не испытает этого ужаса!»
С сердцем, как принято говорить, преисполненным упования, Пауло вошел в часовню и в тот краткий миг, что потребовался, чтобы зажечь свечу и начать молитву, почувствовал — им овладевают прежние, давние фантазмы. И его резко развернуло на 180 градусов: от веры — к полному отчаянию. Покуда он шел по ледяной лагерной пустыне вслед за Кристиной, его осенило: только что прочитанные им слова «Никогда больше!» — не более чем фарс, пусть и многоязычный.
И я молча стал твердить себе: «Что еще за „Никогда больше!“»? Что это за чушь? То, что происходило в Дахау, продолжает происходить сию минуту на моем континенте, в моей стране! Известно, что в Бразилии противников режима сбрасывают с вертолетов в море. Я сам — пусть и в несравненно меньшей степени — пережил нечто подобное и несколько лет кряду сходил с ума в ожидании того, что стану жертвой подобного зверства. И сейчас же в памяти всплыли и обложка «Тайма» со статьей о бойне в Сальвадоре, и все, что я знал про войну, которую ведет аргентинская хунта против оппозиции. И я вмиг утратил веру в человеческий род. И пришел к выводу, что мир сотворен из дерьма, и жизнь — дерьмо, и сам я — дерьмо, но ничего не могу с этим поделать.
Но вот, сквозь вихрь этих противоречивых мыслей, стали пробиваться слова: «Нет человека, что был бы сам по себе, как остров…» Где он вычитал их? Пауло задумался и постепенно в голове стала всплывать вся фраза: «Нет человека, что был бы сам по себе, как остров; каждый живущий часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа — на каменную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом…» Не хватало лишь последней фразы, и вот двери памяти отворились настежь: «…Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он звонит по тебе». Да, сомнений не было: эти слова из «Медитации XVII» Джона Донна, английского поэта, жившего четыреста лет назад, получили широкое распространение благодаря Эрнесту Хемингуэю, который взял их эпиграфом к своему роману «По ком звонит колокол»: действие его происходит во время гражданской войны в Испании 1936–1939 годов. Ничего особенного, если не принимать в расчет, что колокола Дахау продолжали звонить и — самое главное! — если бы все это не происходило с человеком, умевшим замечать знаки и понимать их сокровенный смысл везде и всюду — и в голубином перышке на мостовой, и в жестах незнакомца, стоящего в будке телефона-автомата.