Пылится в запасниках оригинал, смотрит на копии в картинных галереях… снимите, паскуды! сожгите! – меня, их, но не надо вот так! Моя б воля, ты бы шла ко мне в сиянии молний и зареве далеких пожарищ, плащ из кожи нетопыря бился бы за твоими плечами, а навершие посоха светилось в ночи рубиновым ромбом! Будь моя воля… нет у меня воли, была да вышла, и у тебя отныне не будет – я не про острог, хорошая моя, я совсем про другое…
Дура.
Ну дуря и есть.
Идешь, не оглядываешься, а мои бродяги (у-у! стр-р-рашнючие!) сзади шапки ломают, кланяются в пояс:
– Спасибочки, мил-сударыня! Век не забудем! Ноги мыть, воду пить…
Кто их знает, чего они не забудут, что ты им показала мимоходом?.. проглядел я.
Прохлопал глазами.
Неинтересно.
Где хандра? Здравствуй, отчаянье! …и когда ты приблизилась (чем я загораживал тебе путь? забыл…), когда встала напротив, стараясь глядеть мимо меня – что, противно? да?! терпи!!! – я пустил карточную колоду веером.
Шестерки, дамы, короли… и у всех карт одна рубашка – своя, та, что ближе к телу.
– Тянуть будешь?
– Буду.
Тонкая рука двинулась наперерез, но я ловко убрал разноцветный веер.
Последний вопрос.
Вопрос, ответ на который известен заранее.
Вы всегда отвечаете одинаково – вы, гордые, окрыленные, достигшие вершины, с крестными за спиной, которых ни за что не согласитесь предать; вы… но я должен пробовать.
Опять и опять.
Без надежды.
Лбом в стену.
– Скажи, девочка моя: может быть…
Ты уходила, Дама Бубен, будущая Рашка-Княгиня, неуклюже скрывая гордость – я!
Дама! как Эсфирь Гедальевна! вровень! – ты уходила, а я оставался.
Смотрел тебе вслед.
Видя разницу между Дамой прошлой и Дамой настоящей; видя и больше всего на свете мечтая ослепнуть.
Но глупо – ибо вы уходите, а я остаюсь, уходя с каждым из вас; вы зрячие, вам так кажется, вы всегда отвечаете одно и то же, а значит, мне никогда не ослепнуть.
Шут ты гороховый… Ты – это я.
Струны больно толкнулись в пальцы.
Смирили норов, разбежались в разные стороны, путаясь диссонансами в траве; ты и сама плохо заметила, когда именно заставила гулкое эхо откликнуться в вышине – словно не на парковой лужайке, словно в зале играла, в сводчатой зале, где окна – витражами, где факелы – лохмами огня, где за длинным дощатым столом (эшафотом? опомнись!..) – лишь тени, тени, тени…
Призраки. -…я – призрак забытого замка. Хранитель закрытого зала.
На мраморе плит, в тишине нерожденного слова, Храню я остатки былого, Останки былого…
Феденька вступил тихо, почти беззвучно. Случайно звякнул графин о рюмку – Илья Семенович налил было себе вишневки, да испугался звона, отдернул руку, с удивительным для неуклюжего профессора изяществом поставил графин обратно.
Капля наливки в хрустале подумала-подумала, и обернулась каплей крови.
Запеклась.
Лишь Джандиери осмелился, приблизился к перилам веранды. Оперся, стал смотреть, слушать издали. Губу покусывал, полковник.
А за его спиной – дочь Тамара.
Мимо глядит.
Да, врезались. Трижды тебе доводилось аккомпанировать Феденьке «Балладу призраков», и трижды после этих слов пальцы переставали тебя слушаться, Княгиня.
Какая-то другая правда, иное мастерство входили в них; тягучий, шотландский напев возникал сам, мимо воли – ты никогда не играла его, кроме этих редких случаев, и взявшийся ниоткуда сквозняк принимался шалить с прядкой волос у виска.
Что ты с ними со всеми делаешь, Феденька?
Что ты делаешь со мной?!
Что я. Дама Бубен, с тобой сделала-сотворила?!
Будто повинуясь темному приказу, завыл Трисмегист. На луну, которой не было в дневных небесах; над покойником, которого не было здесь, на даче, меж светскими, живыми людьми.
А в руках Федора возникла детская трещотка из липы. Сошлись ребристые грани, простучали каблучками по плитам, громыхнули подошвами тяжелых сапог; ветер раздернул бархат портьер, и вот, еле слышно – скрип открываемой двери.
Шаги.
Живые так не ходят.
Поодаль нервным контрапунктом возник ритм. Даже не глядя в ту сторону, продолжая терзать струны мандолины, ты знала: Акулька пальцами по краешку стола стучит.
Акулька-Акулина, рябая девка-егоза; Александра Филатовна, маленькая женщина, пред которой весь персонал харьковского Зоологического сада на цыпочках ходит – да-с, господа хорошие, стучит пальцами. Постукивает.
Легко-легко.
А мнится: мадридские кастаньеты вплелись в хор. И сразу зябко вздрогнули плечи, чуя дальний танец, стук лег на стук, вспенивая журчание мандолины памятью об ушедшей, почти забытой, – бывшей! – жизни, что стала болью памяти.
Спасибо за боль. -…вокруг Вашей смятой постели Поют и сражаются тени, И струны звенят, и доспехи звенят под мечами…
Пусть Бог Вас простит,
Наша леди,
А мы Вас прощаем.
В последний раз скрипнула трещотка.
В последний раз отозвались тонкие пальцы на краешке стола.