Стучит поезд; дым из трубы – кольцами.
Везет.
И Сила теплится в животе робким огоньком.
Греет.
Скрипнула дверь. Сунулась внутрь, в камору… нет, не вдова Сохачиха, сиделка дармовая. И не корявый Федор с его вечным "А-а…". Старушонка сунулась: мелкая, жеваная, в засаленном салопчике под шубейкой. Печеная картошка вместо лица. Одни глазки блестят себе под кустистыми, мужскими бровями; глазкам интересно.
Углядели глазки.
Вон, на колченогой тумбочке: кружка.
Полная, до краев.
– Ишь ты… – треснул участливо старушечий, пустой рот. – Ишь… зряшное дело…
Уцепила кружку сухими, суставчатыми пальчиками.
Присела мышкой к топчанчику.
– Выпей, золотце! полегчает…
Поднесла участливо; к самим губам.
Помнишь, Рашка? – ты тогда села. С размаху. Знала, что не сможешь, что шевельнуться – и то будто реку вспять; а все-таки села. Взяла кружку из добрых рук. А хотелось взять хрупкое, износившееся запястье нежданной гостьи; взять, как умела раньше.
Ладно, проехали.
Глянула в яркие, любопытные, ну никак не старческие – девчоночьи глазки.
– Отвар? целебный?!
– Отвар, золотце! на семи травушках, на осьми корешках! Мертвенького подымет!.. пей, не боись, за Шептухой злого не держится…
– Мертвенького подымет? А живого в гроб уложит?
– Шутишь, золотце? Славненько, коли шутишь – знать, хворь отпущает…
– Это, бабка, поп отпущает, грехи-то!
А поезд все стучал где-то, все дарил подарки, приближаясь.
Вот и смогла: поболтала кружкой, расплескав тяжелые, душистые капли. Спросила – просто, жестко, словно давнюю знакомую:
– Ты зачем меня отравить вздумала, Шептуха кус-крендельская? Что я тебе сделала?
Старуха глаз-то не отвела.
Пожевала запавшими губами.
– Пей, – попросила.
Ты улыбнулась через силу:
– Сама пей. Поможет; от старости.
Вы смотрели друг на друга: неприкаянная Рашель Альтшуллер, маг в законе, ссыльная каторжанка в отставке, – и бабка Шептуха, каких много по деревням-селам, знахарка-платочница, мелочь ведьмачья, по чью рябую душу и урядник, не то что облавной жандарм из "Варваров", явиться постесняется.
Засмеют ведь.
– Жить шибко хочется? – не то спросила, не то самой себе сказала старуха. – Ну не пей, коли желанья нет…
Встала.
Качнулась прочь.
– Погоди. Погоди, говорю!
Задержалась.
– Ты кого обмануть хотела, старая? меня, фартовую Даму Бубен?! Когда устану, сама к тебе приду, попрошу: дай глотнуть! Ты ж меня вовсе не знаешь! – за что?! Что я тебе сделала? за какие вины не любишь?!
Сморщилась в золе печеная картошечка.
Потускнели глазки.
Налились свинцом.
– Отчего ж не любить, золотце? люблю. Первой бы на могилке твоей убивалась. А коли б довелось и дружка твоего, рома гулящего, на тот свет спровадить – и вовсе б наплакалась всласть. Не зря, значит, небо коптила. Лады, чего уж там… не выпадет боле случая…
Помолчала старая.
– Хошь, кончи меня, Шептуху. Тебе это, как мне куренку башку свернуть. Прости; не прощай – все едино. Ненавижу вас, мажье семя… жизнь моя никчемушняя от вас – наперекосяк!..
– Садись, – сказала ты.
Шептуха бочком присела на край топчанчика. Не постеснялась; глядела тихо, просто. Во взгляде плескалась… ненависть? нет, боль. Тоже не старческая – ясная, живая.
– Тебе, золотце, штоб на любовь тесно приворожить, – прошамкал пустой рот, – чего было надобно-то? Там, на воле?
Ты и хотела бы скрыть усмешку, а не вышло.
– Вода. Шампанское. Ничего. Зачем спрашиваешь?
– А затем, золотце, што мне твое "ничего" – цельный год по сузему за корешками ползать. На карачках. Да морщины ранние – вона, всю рожу пометило! Да пальцы заскорузлые. Да горб на спине. А ты смеешься: "Ничего, мол! шампанеи стакан!" – и хочешь, штоб Шептуха твою породу любила!
Старуха умолкла; перевела дух.
– Ай, золотце, и я девкой-дурой была! мамку не слушалась. Мамка умная была, так и баяла: "Сове – свой талан, соколу – свой! Сиди дома, дитятко, не рыпайся, не клади лишнего стыда на буйну голову!" Не поверила я, мамке-то! Ажно в самый Мордвинск убегла. Думала: многое, не по годам могу – коров глазить, следок вымать, на любовь-дружбу, на вражду-остуду шептать… мне тогда человека спортить – полугодье, не боле!..
Вот теперь ты сдержалась.
Не улыбнулась.
– А ты смейся, смейся, золотце, коли невтерпеж!.. смейся над старой. Я и сама б посмеялась, да зубов нет, не достать мне нынче до смеха, не дотянуться! И впрямь потеха: молодая Шептуха из стольного Кус-Кренделя по граду Мордвинску вприсядку шастает, вашего брата по тайным хавирам ищет – возьми, матушка-батюшка, в науку! отслужу! Под скольких легла, прежде чем на самого вывели – то тебе знать не надобно. Много их было, липучих. Но вывели; не нашавили. Сам махонький такой, а глас – ровно из бочки. Чистый протодьякон. Сказывали: трупарь знатный. Коли надобно мощи поднять да баять принудить – лучшенький. Встала я перед ним, вот как сейчас пред тобой…
Дальше ты уже не слушала. Незачем. Вечная история: деревенская девка из семьи потомственных платочниц бежит в город. Без паспорта, без знакомств; наобум. По хавирам бродит, в науку просится. Перед всяким подол задрать горазда – лишь бы… больше-то платить нечем. А этой, Шептухе кус-крендельской, еще и под конец не повезло: на трупаря вывели. Некроманты – масть глухая, окаянная, их в любой кодле стерегутся… Трупарю ведь по суду – не каторга. Петля да варавское мыло, вот и весь приговор. Вышла, значит, девка, на самого… выслушала, значит, все положенное.
Под завязку.
Хорошо хоть метку на память не оставил.
Или оставил-таки? вон, кружка полна-полнехонька…
– …и поехала я, золотце, домой. Еду, а сама все думу думаю: отчего ж прогнал? Оттого ль, што не глянулась? оттого ль, што девичью честь, его добиваючись, не уберегла? еще какие резоны вздумал, трупарь-то? Мамка даже не ругалась – так, за косу оттаскала… оттаскала, да и расплела. Кто блудную Шептуху замуж возьмет? вот и отмыкалась свой век – вековухой. А ты, золотце, хочешь любви Шептухиной… Я в тебе не тебя травила, я в тебе долю мою загубленную травила! ладно, будет тары-бары растабаривать! пошла я помаленьку…