Сивуха кончилась? Пелагея-гроза муженька в оборот взяла?..
Бодун колотился рогами в стенки черепа, спина хрустела и ныла пуще обычного, пальцы закостенели еловыми сучьями — до Филата ли теперь?! Ты вяло проглотил несколько ложек остывшей каши, запил остатками кваса, обулся — и побрел вслед за шустрым, уже успевшим собраться хозяином.
Каждый шаг тупо отдавался в висках. Мир вокруг тошнотворно покачивался, изредка норовя совсем завалиться набок. В мозгу тяжко ворочались шершавые булыжники вместо мыслей: что ж с Рашкой-то за погибель стряслась? оклемается ли? и за каким бесом ее в город потащили? настучал кто-то, насчет медведицы? тогда — почему не обоих?..
От этого допроса, где ты сам спрашивал, и сам в молчанку играл, голова вовсе шла кругом. Даже шагавший впереди Филат в конце концов остановился, жалостливо скосил на тебя хитрый глаз:
— Што, совсем худо, паря? Тута речка рядом. Умойся, што ли?! полегчает.
Ты огляделся. Места, вроде, незнакомые. Хотя речка — вон, слышно, как шумит-плещется. Небось, к лесосеке с другой стороны вышли, только и всего. А умыться — это Филат прав. Авось, и вправду полегчает.
Ну, Друц!
Проломился напрямик сквозь редкий багульник, поскользнулся на мокрой гальке — но устоял. Медленно, со скрипом, опустился на четвереньки, сунул лицо в студеную, прозрачную воду.
Действительно, стало легче. Ты поднял голову, шумно переводя дух — и лишь в последний миг успел почуять неладное.
Опоздал.
Даже не больно было: просто фейерверк перед глазами, громоподобный топот копыт вдали (табун? откуда?!) — и тьма удовлетворенно сомкнула челюсти.
— …Может, он ва-аще окочурился?!
— Вре-ошь! у ихнего брата башка крепкая. Рази ж такой мозгляк проломит?
— Коний вор, сказывают? У коньих воров ребра двойные, и, кубыть, башка тоже…
— Ча-аво-о? Зенки протри, Карпуха! Где ты двойные бо́шки видал?! И у энтого башка одна…
— Одна-то одна, да крепче вдвое, чем у прочих!
— А-а…
Сомнительно, чтобы так переговаривались между собой черти в аду. А уж ангелы на небе — и подавно. Значит, ты еще здесь, на грешной земле. Уй-й-й, как голова-то болит, бодун за счастье покажется! Лучше бы в ад, ссыльнокаторжным грешником! Или на худой конец в острожное чистилище — в рай-то тебя точно не пустят. Хотя твой крестный, старый Ефрем Жемчужный, чьим именем ты изрядно попользовался после смерти учителя, полагал иное: земля наша — и есть чистилище… Ох, горит все пламенем! Неужто Филат тебя так звезданул?! Вот ведь падла! Ну все! Ежели встанет на ноги Валет Пиковый, ежели сподобит св. Марта-заступница — кранты ветошнику!
От злости полегчало, и ты с усилием приоткрыл один глаз.
Левый.
— Я ж говорил — оклемается! Што, варнак, очухался?
Вместо ответа вышло лишь невнятное мычание.
Ты разлепил второй глаз.
Мутные тени. Неясные пятна света и тьмы. Ничего не разобрать. Неужто подлый удар тебя зрения лишил?!
Липкая волна животного страха плеснула снизу, из чрева, оттуда, откуда обычно исходила Сила.
Обожгла, опалила.
С перепугу ты рывком сел.
Тело сразу повело в сторону; пришлось ухватиться за неструганое дерево стены, загнав в ладонь занозу. И дурацкая, мелкая, пустячная боль вдруг отрезвила. Голова по-прежнему раскалывалась, но размытые тени обрели ясность.
Слава богу, хоть глаза видят!
Машинально попытался выдернуть занозу. С четвертого раза это удалось. Только затем поднял взгляд; медленно, стараясь не делать резких движений, шевельнул головой, осматриваясь.
Изба. Срублена топорно (во всех смыслах), но на совесть. Сто лет простоит. Печь. Свежебеленая; правда, на скорую руку. Вдоль стен — лавки. Стол. За столом — двое. Один — косматый здоровила в армяке: нос сломан, ноздри вывернуты, торчат по-кабаньи, глаз под косматыми бровищами и не разглядеть. Сидит, смалит цыгарку, смотрит на тебя сквозь дым.
Молчит.
Второй — вместо бороды какие-то редкие перья, сам щуплый. Отчего-то — в солдатской шинели без нашивок. Выколачивает трубку о столешницу, время от времени зыркает в твою сторону, щурится со значением.
А с каким — хрен поймешь.
Ага, вон и третий: дрыхнет на лавке в углу, у самой печки, укрывшись одеялом. Одеяло, на удивление, новое, шерстяное. Теплое, должно быть.
На столе ружье лежит. И не какой-нибудь бердан раздолбанный, а тульская двустволка, что осечек обычно не дает. Так, вон еще одна подруга — на стене висит. Ай, баро, приглядись: не ружье — карабин армейский! Откуда? Охотникам ведь не положено…