— Говорите с ним, говорите, — прошептал Шрей, обращаясь к Анне.
На лицо профессора падал свет из глобуса; от этого тонкий острый его нос казался обособленным от остальной части лица, изборожденного полосками теней.
— О чем мне говорить? — нерешительно спросила Анна.
— О чем хотите, — буркнул Шрей и еще ниже наклонился над светящимся шаром.
Анна придвинула голову к колпаку. Я видел только ее темный профиль на светлом фоне.
— Друг, ты слышишь меня, правда?
В хаосе переплетенных светящихся линий ничего не изменилось.
— Скажи мне, кто ты? Как тебя зовут?
Ее голос на фоне монотонного гула аппаратов звучал слабо. Этот вопрос мы задавали ему десятки раз, но никогда не получали ответа; больной и теперь молчал, а яркие искры продолжали двигаться по замкнутым кривым, пробегая то вверх, то вниз. Анна задала юноше еще несколько вопросов, напомнила о Ганимеде, звездоплавательной станции, называла общеизвестные понятия, но это не вызвало никаких изменений в движении световых точек.
Прежде мне не часто приходилось присутствовать при таком тщательном исследовании мозга, и я вспоминал все, что слышал об этом на лекциях: искры, непрерывно и неотвязно двигаясь по своим орбитам, отражали жизненные процессы, протекающие в мозгу. Их ритм и симметрию не нарушали нерегулярные спиралевидные разряды, создававшие у неспециалиста впечатление хаоса, хотя они-то и показывали картину мышления. В студенческие времена я с трудом мог понять, как эти молнии, мечущиеся в мнимом беспорядке, могут отражать кристаллически ясный порядок мыслей.
Склонившись над черневшим во мраке плечом Шрея, я смотрел в глубь шара. Кое-где он светился неравномерно: поток света как бы разбивался о невидимые рифы и золотыми струями обтекал их, создавая туманные контуры волн и водоворотов.
Наконец Анна, обескураженная, замолкла. Я уже начал уставать от неудобной позы — стоял, сильно наклонившись вперед. Шрей что-то глухо бормотал себе под нос, наконец крякнул и проговорил:
— Довольно.
Казалось, Анна не расслышала его. И спустя секунду в тишине, нарушаемой лишь гулом усилителей, задала больному вопрос:
— Ты кого-нибудь любишь?
Прошла доля секунды; вдруг световые точки, летавшие внутри шара, вздрогнули. В темноте возник золотой фонтан, он засверкал, разметал замкнутые орбиты и выстрелил вверх; казалось, он пробьет стены стеклянной тюрьмы. Потом свет опустился и погас, все приняло прежний вид, и снова на экране было видно, лишь как в призрачном фосфорическом сиянии стремительно носятся яркие искры.
Шрей выпрямился, выключил аппарат и включил верхнее освещение. Ослепленный ярким светом, я прикрыл глаза.
— Так, — сказал хирург, как всегда словно разговаривая с самим собой. — Моторная афазия… Тяжело повреждено около десяти полей… и глубже, tractus cortico-thalamicus, но таламус цел, похоже на то… — Вдруг он, будто только теперь заметив Анну, подошел к ней, положил руки ей на плечи и сказал: — Замечательно, девочка! Как это тебе пришло в голову?
Анна беспомощно улыбнулась.
— Не знаю. Я даже подумала, что это глупо с моей стороны, потому что нервные пути…
— Не глупо! Совсем не глупо! — прервал ее Шрей. — Нервные пути нарушены, не правда ли? Но есть достаточно устойчивые воспоминания, которые можно уничтожить только вместе с человеком! Ты поступила замечательно! Не знаю, но…
Не окончив фразы, он подошел к койке и освободил пациента от электродов. Юноша широко раскрыл глаза с огромными зрачками — такими огромными, что они казались двумя черными, скрытыми затмением солнцами, окруженными узкими венчиками серо-синего ореола. Эти глаза смотрели сквозь нас безразлично, неподвижно.
— Абулия… лобные поля… — бормотал Шрей. — Дело плохо… но ничего, будем оперировать еще раз…
Местом, где регулярно встречались люди самых разных профессий из всех групп, был спортивный зал. Я советовал всем систематически заниматься гимнастикой и сам показывал пример, являясь через день на спортивные занятия. Тренером был друг Аметы — Зорин. Я так и не узнал, пилот ли он, занимающийся попутно кибернетикой, или специалист по кибернетике, который упражняется в пилотаже. Он говорил, что ему пришлось столько путешествовать по всяким космическим станциям, что, совершенно выбившись из ритма сна и бодрствования, он мог работать или спать в любую пору дня и ночи. Зорин был настоящий атлет; таким именно я представлял себе Амету, когда еще не знал его. Самые сложные гимнастические упражнения он выполнял без всякого напряжения. Подходя к гимнастическому снаряду, он как бы прислушивался к своему телу в ожидании тайного сигнала о его готовности, потом внезапно взвивался над перекладиной и начинал летать вокруг нее, вращаться; в какие-то мгновения застывал в полете, будто наперекор силе тяготения, подобно прекрасной живой скульптуре. В каждом его движении, в том, как он подавал руку, во внешне тяжелой, но неслышной походке таилась сонная, кошачья грация, словно он, обладая таким великолепным телом, вынужден был непрерывно преодолевать его лень. Мы все обожали его; он умел разжигать в нас почти что детское честолюбие. Я помню, как Рилиант по вечерам приходил в зал, чтобы отработать какой-нибудь бросок, и трудился над этим несколько недель лишь ради того, чтобы Зорин одобрительно кивнул головой.