Спустя еще неделю, не слишком поздним вечером я без особой цели спустился по одной из малозаметных винтовых лестниц. Сердитый часовой преградил мне путь и довольно чувствительно толкнул древком алебарды. Пришлось повернулся, чтобы убраться подобру-поздорову, и в этот самый момент я услышал крик. Так, наверное, кричат грешники в метафорическом аду – не очень громко, но услышав раз, уже не забудешь никогда. Эхо дрожало и билось в тесных коридорах. Через некоторое время крик было утих, но тут же возобновился с новой силой.
Я похолодел, постарался уйти как можно быстрее и разыскал Людвига. Тот выслушал меня и только пожал плечами. «А чего же вы хотели? Разве вы не знаете, как работает судебная система Империи?» Я поинтересовался, как собираются наказать мятежников, и услышал примерно тот ответ, которого и ждал. Наверное, мой убитый вид удивил и огорчил фон Фирхофа. Он согласился поговорить наедине, и я прямо задал вопрос о моей собственной судьбе. Советник церенского императора попытался меня успокоить. «Не бойтесь», – заявил этот интриган. «Я затрудняюсь ответить, можно вас считать повстанцем или нет, однако вы потенциально полезны Церену. Бретон и сообщники бесполезны. Это опасные фанатики, которых некуда девать, их можно только для устрашения бунтующей толпы послать на эшафот». Я честно сознался, что меня возмутили пытки, которым подвергли мятежного ересиарха. «Он сам при случае точно так же поступил бы с вами, Россенхель. Он без зазрения совести резал подданных империи собственной рукой». Я понимал, что о жестокости Бретона Фирхоф говорит сущую правду, но ничего не мог поделать. Должно быть, тут столкнулись коренные различия в мироощущении чужака и имперца – я предпочитал помнить не следы крови на мостовой, и не пепел спаленных храмов, и даже не тот самый зловещий обрывок веревки на стене форта, а посрамленного Клистерета и отчаянного Клауса, который один против целого отряда, с мечом в руке стоял на лестнице, прикрывая бегство своих людей.
В целом беседа получилась невеселой – это сильно смахивало на измену друга. Людвиг всегда казался мне человеком гуманного толка, в этом плане он выгодно выделялся из этической среды Империи. Пришлось поневоле призадуматься – если по приказу Гагена Справедливого из мести истязают людей, которым, в сущности, нечего скрывать, то что ждет меня, прежде неуловимого Адальберта Хрониста, как только я перестану быть полезным или как только за мною заподозрят очередную тайну?
Спор с Фирхофом заглох – я отчаянно испугался за самого себя. Советник императора смутился и ушел, разговор не принес никаких полезных плодов, кроме одного – я твердо решил приложить все усилия, чтобы хитростью снять неподатливое кольцо, открыть Портал и убраться вон из Церена. Пока не поздно. Даже если это чревато самыми серьезными потрясениями. А покуда перстень оставался у меня на пальце – я ждал, ждал тоскливыми днями и ночами, которые проводил почти без сна. Иногда мне чудились крики.
Под стеной шумело холодное море, шторм норовил метнуть в окно изорванные клочья серой пены…
Людвиг фон Фирхоф.
– Государь! Выслушайте меня.
– Говори, друг мой, по-моему, на тебя сегодня напала удивительная скромность. Чего ты хочешь за свои подвиги, хитрец?
– Я боюсь рассердить вас такими просьбами.
– Пустое, я не так глуп, чтобы сердиться на верных друзей. Итак?
– Помилуйте Бретона, мой император…
Гаген нахмурился и потер высокий, открытый, уже начавший обрамляться залысинами лоб. На белой коже остались розовые пятна от пальцев.
– Фон Фирхоф, вы сошли с ума. Такого у меня еще никто никогда не смел просить. Эта ехидна слишком долго жалила грудь государства.
– У ехидны вырван ядовитый зуб, она больше не опасна, в сущности, от прежнего ересиарха не осталось ничего, кроме физической оболочки. Покинет душа эту оболочку сейчас или через двадцать лет – какая разница?
– Он еще недавно был слишком популярен, я не могу держать такого человека в заточении – это слишком ненадежно.
– Пустое. Его солдаты разбежались или перебиты, его именем матери пугают детей, на землях Империи едва ли сыщется человек, готовый приютить побежденного мятежника. В Церене достаточно и тюрем, и монастырей…
– Ах, Людвиг, Людвиг… Твое милосердие отвратительно. Сознавайся немедленно – кто тебя просил?
– Никто.
– Твое жульничество написано на твоем лице. Кто это был?
– Его мать.
– Она жива?
– Это преданная вам дворянка, старая, набожная женщина, которая не разделяла заблуждений сына.
– Отлично. Я выражу ей сочувствие и назначу содержание из казны.
– Но…
– Никаких «но»… Ты глуп, друг мой, ты расслабился, ты жалеешь фанатика, безумца, убийцу и разорителя храмов, того, кто едва не отправил тебя за Грань собственными руками; тем самым он мог лишить меня единственного друга…
– Государь! Нетрудно проявлять милосердие по отношению к человеку безобидному. Простить злодея – куда больший подвиг. К тому же, в данном случае, подвиг совершенно безопасный, ведь злодей-то едва жив…
Император сухо рассмеялся шутке советника.
– Ты хитрец. Если мы будем чересчур добры и мягкосердечны, вольнодумцы могут в этом усмотреть попустительство. Однако мне не хочется отказывать тебе…
– Мой император, я умоляю вас о милосердии.
– Ладно. Мы доведем этого мерзавца до эшафота. Потом епископ Эбертальский предложит ему отречение. Если Бретон согласится отказаться от ереси и станет просить о прощении, нет никакой необходимости кончать дело колесом, публичное покаяние и так уничтожит остатки его популярности. Если же нет… Semper percutiatur leo vorans[26]. Увы, фон Фирхоф, я не собираюсь щадить нераскаянного изменника.
– Он будет знать о том, что в случае отречения казнь отменят?
– Конечно, нет. Я не собираюсь вызывать осужденного на лицемерие.
– Это ваше последнее слово, государь?
– Самое что ни на есть последнее. А теперь оставь меня, друг мой Людвиг. Я устал и в одиночестве хочу просить у Бога твердости, необходимой для дел правления.
Фон Фирхоф поклонился императору и вышел…
Факел трещал, догорая, красноватый свет скупо рассеивал мрак, застоявшийся под потолком сводчатого подвала. Толстая железная решетка делила каземат пополам. Человек, который лежал на тонком соломенном тюфяке сел, подтянул ноги и всмотрелся в изломанную, колышущуюся в одном ритме с пламенем тень.
– Кто здесь?
Некто шевельнулся по ту сторону решетки. Узник поежился – холод влажного камня пронизывал камеру. Вильнул и задрожал огонь.
– Если ты человек – подойди, я хочу видеть твое лицо, если бес – я не боюсь тебя, потому что верую в Бога.
– Это не бес, это фон Фирхоф.
Друг императора вышел в круг света так, чтобы Бретон мог свободно его рассмотреть, и осенил себя знаком треугольника.
– Теперь ты убедился, Клаус, что это я, а не дьявол?
– Вполне. Между тобой и чертом невелика разница.
– Я пришел не ругаться, еретик несчастный. Я пришел предложить тебе…
– Я не пойду ни на какую сделку.
– Сделок я как раз и не предлагаю. Сделки можно заключать только с теми, у кого что-то есть, у тебя нету ничего, ты проигрался в пух и прах, потерял все и вся. Даже остаток твоей собственной жизни больше не принадлежит тебе.
– А раз так – убирайся к дьяволу и дай мне выспаться, инквизитор.
– Не ругайся. Я пришел один, ненадолго и сейчас уйду. Только выслушай меня напоследок внимательно. Завтра тебя отправят на эшафот…
– Мне уже сказали.
– …так вот, в последний момент епископ Эберталя исповедует тебя и предложит тебе отречение от ереси. Что бы он ни говорил, и как бы ни держался, настоятельно советую соглашаться, этим ты сбережешь собственную жизнь. Возможно, сейчас она мало интересует тебя, но, в конце концов, твое мнение может перемениться…
Клаус Бретон подался вперед, крепко вцепился левой рукой в прутья и почти прижался лбом к решетке.