От жара в одном месте, говорит самая понятная мне сказка. Простите, уважаемые люди, мы немножко разные. Два самых базовых персонажа человеческих историй — человек «нормальный» и человек «творческий». Большой Клаус и маленький Клаус. У «человека нормального» все нормально, он у нас «блажен, кто смолоду был молод, кто в двадцать лет был кум и сват, а в тридцать выгодно женат.» Его заряд жизненной энергии не велик, он оптимален для «нормальной жизни». К тридцати годам и дальше этот человек уже ничем не пылает, хочет только денег и спокойствия, и любит вспоминать юность — свою другую жизнь.
А «творческому» этого, может, и хотелось бы — да только не светит! У творческого — жар в одном месте! (Не всегда сексуальный, но часто). У него много энергии, больше, чем это «нужно». В истории Оксаны не только ее сексуальность не вписывается в семью (это просто самое легкое и очевидное для наблюдения, и локус самых ярких драм) — в семью не вписывается и ее «творческость». Не зря рыбка-клоун, вооруженная более мудрой «логикой духов», повела ее в сторону Своего Дела, а не к каким-то мужикам. Тот пыл и то искусство, которые она пытается вложить в свою семью (в дневнике видно, что это почти религиозный жар) — для семьи, как кажется, не нужно. Разные жанры, «богу богово, кесарю кесарево». Что-то в этом есть похожее на молитвы и песнопения Шиве во имя эффективной работы профсоюза.
И с такой точки эта история видится мне как бунт — похожий на бунт мальчика Ромы, а также Рыженькой, только усиленный Оксаниной энергетикой. «Заведи себе любовника! — классическая и единственная реакция на мои попыгтки рассказать, что значит для меня секс». Вот она, творческая пташка, прущая против общей мудрости, выработанной, между прочим, столетиями. Она бунтует, она говорит паллиативным и смягчающим методам «нет!», она с кальвинистской жесткостью и диким упрямством хочет втиснуть свою сексуальность в семейное ложе, в определенном смысле не замечая и не желая замечать, что там вообще-то лежит еще один человек. Человек, которому секса — как и творчества — вполне достаточно. И которого она таким образом насилует (как — я уверен на 100 % — насилует своего профессора Рыженькая). И бедные эти ребята защищаются как могут. Так большой Клаус и маленький Клаус топят друг друга, повторяя вечную человеческую драму навязывания друг другу своих принципов и скоростей.
Не хотелось бы, но продолжение у этой истории грустное. К концу семейной жизни, еще через. месяцев, у Оксаны было сильное воспаление яичников и тяжелая операция. Тело отреагировало как могло: после вырезанного яичника гормонов стало вполовину меньше.
Мрачная хиппи
(Галюны в древнеславянском стиле)
А не спеть ли мне песню — про любовь? Про силу сильную, про радость женскую? Про историю, такую простую и такую щемящую, что временами я вспоминаю ее и сам себе улыбаюсь.
Первая наша встреча была случайной и непримечательной. Я шел по берегу Черного моря, шел далеко, возвращаясь домой из Лисьей бухты. Людей я не видел уже часа полтора-два, когда вдруг из-за очередной скалы навстречу вышла дева, замотанная в тысячу одежек (а была жара, и я шел почти голый) и спросила у меня дорогу. Дорога была простая — по берегу моря, объяснять нечего, но мы остановились поговорить. В какой-то момент я спросил, как ее зовут, и она ответила: «Неживая»; а я чуть не поперхнулся. Вопрос «Это кто ж так тебя?» застрял у меня на губах. Потом я все-таки окультурил свое удивление во что-то вроде «Зачем же так живого человека называть?», но она печально улыбнулась и не стала отвечать. Мы еще поболтали пару минут и разошлись — она пошла в бухту, а я домой.
А через год мы вдруг встретились снова. Я делал в Лисьей бухте такой маленький семинарчик, почти что только для своих, и вот там-то появилась «Неживая». Одета она по-прежнему была в ворох брезента — ну или как там называются эти походные ткани. В поэтическом смысле, короче, это был брезент, всякие плотные цвета хаки и черные походные одежки; очень, вероятно, удобные для Заполярья, но, по-моему, тяжеловатые для Крыма. Пока она сидела в сторонке, все было почти адекватно, но когда пошли телесные упражнения, то стало тяжело. Облегчить костюм ей было тяжко; но это было еще полбеды. Настоящей проблемой для нее было позволить кому-нибудь ее касаться. Упражнения в основном были массажные, а она чужое прикосновение почти не могла выдержать. На второй день она даже стала стараться «расслабиться», но когда народ стал дотрагиваться до нее, то у нее начались пароксизмы щекотки, она дергалась, нервно хихикала и, короче, для массажа была непригодной.