— Да перестань чушь молоть, — зло отмахнулся Иван. — Говорю тебе, у них любовь… Я сам видел…
— Что ты видел? Как они танцевали? Дважды дурак ты, Ламихов. Ты в театре когда-нибудь был? Или на балете?
— Ну, был на балете. В прошлом году, с мамой. «Лебединое озеро» смотрели. Только я не помню уже ничего. Да какая разница?
— Танец — это искусство, — процитировал Юрка слова неведомой ему турецкой Маруси. — Актеры, которые во время пьесы умирают от любви друг к другу, совсем не обязательно любят друг друга в жизни. Они могут просто ненавидеть друг друга или, по крайней мере, испытывать друг к другу полнейшее равнодушие. И совсем не спать в одной постели.
— Ты не видел, — упрямо повторил Иван. — А я — видел. Своими глазами. Да и вообще, какая разница?
— Никакая, — помолчав, задумчиво ответил Юрка. И повторил по слогам: — Ни-ка-ка-я. А теперь, дорогой мой друг Иван Ламихов, иди. Я твой зуб вылечил, в кассе мои услуги оплатишь. А меня другие пациенты ждут. У них тоже, между прочим, зубы болят. Им помощь моя нужна, а я тут с тобой…
— Ну и ладно. Ну и спасибо тебе.
— Ну и пожалуйста. Вот, квитанцию не забудь. Будет болеть — жри анальгин. Если сильно будет болеть — приходи. Но не должно, там все чисто вроде. А так — звони, если что. И не забудь, в субботу встречаемся…
— Не забуду. — Иван пожал протянутую руку и скрылся за Дверью, одарив сочувственным взглядом пациентов, которым еще только предстояло пройти все семь кругов ада в кабинете его добродушного приятеля.
«Что-то он задумал», — размышлял Иван по дороге домой, вспоминая хитрый прищур глаз и протяжно-задумчивое «ни-че-го». Такое вот «ни-че-го» обязательно что-нибудь да значит. Не первый и даже уже не десятый год знал Иван Юрку Трепакова, чтобы сразу догадаться — приятель строит какие-то планы. Только вот интересно, какие?
Голубой мечтой Юрки Трепакова было желание о том, чтобы Иван наконец забыл Верку. Иван же об этом уже и не мечтал, поскольку знал, что мечтать бесполезно. Не та она женщина, которую можно забыть, как бы высокопарно это ни звучало. Да дело даже и не в том, что Верка — какая-то особенная суперженщина, не такая, как все. Просто забыть Верку — значило вычеркнуть из жизни пятнадцать прожитых лет. Пятнадцать лет — это больше чем половина жизни. Вот так-то. Забыть невозможно, как бы ни хотелось. Если только долго-долго биться головой об стену, так чтобы отшибло все мозги, чтобы получилась очень удачная и удобная амнезия, которая сожрала бы эти пятнадцать прожитых лет, проглотила, затянула бы в свою черную пасть и ни в коем случае обратно не выпустила.
Биться головой о стену Ивану не хотелось. Теперь уже — не хотелось. Хотя тогда, семь лет назад, ему так и мерещились всякие изощренные пути, ведущие к забвению, самым банальным из которых была намыленная веревка. Или — сто таблеток нитроглицерина. Или — прыжок вниз с восьмого этажа. Да если разобраться, все они, эти пути, были банальными. Первую неделю он только об этом и размышлял — какой путь выбрать. А потом вдруг самому смешно стало — вот ведь здоровый, взрослый мужик, двадцать два года уже, а целую неделю лежит на кровати, как прыщавый подросток, и раздумывает о том, как бы так покрасивше уйти из жизни. Разозлился он тогда на себя очень сильно. От злости послал самого себя куда подальше и оказался аж в Сибири, на какой-то нефтяной скважине, в роли простого рабочего. А потом еще дальше — аж в Испании, на апельсиновых плантациях днем и в ресторане за посудомоечной машиной ночью. Потом снова в Сибири, потом в Москве, и только три года назад его снова к дому прибило. Только три года назад он почувствовал — хватит уже. Вспомнил про мать, одиноко стареющую в пустом и холодном доме. Вернулся, прижился как-то почти сразу, а деньги, заработанные за три с лишним года тяжким трудом и почти нерастраченные, вложил в дело. Открыл контору, нанял людей, заказал рекламу, пару-тройку удачных клиентов подцепил — и вот пошла жизнь в гору, началась наконец белая полоса…
Только это все совсем не значило, что он забыл Веру. Он просто пытался о ней не думать. С переменным успехом ему это удавалось. А озабоченность лучшего друга и матери по этому поводу очень часто его злила, буквально выводила из себя. Ведь порой до смешного доходило. Была, например, у матери лучшая подруга, соседка по лестничной площадке. И звали ее тетей Верой. Так мать, после того как Иван наконец домой вернулся, хронически стала называть свою подругу то «соседкой из семьдесят пятой», то «Трофимовной», то «Иллариона Вениаминовича женой». Но как раньше, Верой, — никогда. Иван сразу подметил эту дурь, но виду не подавал до тех пор, пока однажды у матери совсем язык не запутался, когда она, что-то торопливо рассказывая, с третьей попытки так и не смогла выговорить имя-отчество супруга тети Веры.
— Мам, — спросил он тогда, — Иллариона Вениаминовича жена — это, случайно, не тетя Вера из семьдесят пятой?
— Она, — стыдливо опустив глаза, призналась мать. Иван подошел, сгреб ее в охапку, прикоснулся губами к седеющей макушке:
— Ну так вот и называй ее тетей Верой. Или просто — Верой. Это как тебе удобно. И брось эти свои игры дурацкие. Детские. Честное слово, ты у меня как маленькая…
В субботу, как обычно, они встречались с Юркой.
Еще десять лет назад появилась у них эта традиция — встречаться по субботам в тесной дружеской компании бывших одноклассников. Десять лет назад компания была более многочисленной — Иван, Юрка, Толик Кольцов, Никита Запрудный. Восемь лет назад Никита погиб во время пожара на стройке, спустя полгода Толик Кольцов уехал жить и работать в Штаты, где у него оказались какие-то родственники. Планировал — на пару лет, но уже через год женился на американке-фермерше, да так и осел в каком-то южном штате, полюбив всей душой сельское хозяйство. Теперь только письма слал. Да и то — по электронной почте и очень редко. Хвалился, что вывел какую-то новую, очень мясную породу кроликов.
Семь лет назад остались они вдвоем с Юркой. Но продолжали встречаться по субботам — до тех пор, пока Иван в попытке убежать от самого себя не уехал в Сибирь, потом в Испанию, снова в Сибирь и так далее. Вернулся, и спустя какое-то время субботние встречи решено было возобновить. Несмотря на то что остались они вдвоем и воспоминания о прошедших годах по большей части были горькими. Встречались, конечно, не каждую субботу, иногда и по месяцам не виделись — то Юрка в выходные дежурил в своей клинике, то Ивана какой-нибудь срочный проект не отпускал от компьютера. Но если не работа — ничто не могло помешать дружеской этой встрече. Разве только женщина… Но женщины в жизни большой роли не играли, женщины чаще всего были случайными и неважными — и у Юрки, и у Ивана.
Чаще всего они «заседали» в каком-нибудь кафе, не испытывая никаких постоянных привязанностей. Реже — у Юрки дома, в его одинокой однокомнатной квартире, где можно было спокойно курить прямо в комнате, тушить сигареты в чайных блюдцах, ругаться матом, не боясь оскорбить чей-то нежный слух, и напиваться до самого поросячьего на свете состояния, зная, что можно спокойно заснуть прямо там, где сидишь, уютно приложившись щекой к салату… Такого безобразия, впрочем, ни разу не случалось, но само осознание его возможности приятно согревало душу.
На этот раз решили собраться у Ивана. Мать обещала напечь пирожков с капустой, один только запах которых действовал на Юрку как валерьянка на кошку. И хоть в присутствии Ивановой матери, Ирины Сергеевны, женщины мягкой, интеллигентной, и нельзя было позволить себе проявлять некоторые мужские слабости, пирожки с капустой оказались все же важнее.
Юрка, как и договаривались, пришел в половине шестого, позвонил в дверь своим фирменным способом — нажав на кнопку и не отпуская до тех пор, пока за дверью не послышится злобный ор Ивана: «Черт, да хватит, хватит уже звонить, уже слышу, уже открываю, вот придурок-то настоящий».