Тори поняла это, неожиданно вспомнив то утро, когда они впервые увидели друг друга. Тогда за своей безудержной веселостью и шутками он пытался скрыть от нее, как он в самом деле был расстроен, что не попал на свадьбу своего брата. Вспомнились ей и другие эпизоды, когда и она, и Девон прибегали к спасительному смеху, потому что испытываемые чувства сковывали их, а шутки разряжали обстановку.
Сделав это открытие, Тори устыдилась того, что была слишком занята своими мыслями, чтобы увидеть в шутках Девона и в его смехе, как, впрочем, и в своем собственном, просто способ направить эмоции в более спокойное русло. Она почувствовала вдруг такое желание стать более откровенной, которого никогда даже не подозревала в себе. Это было понятно: она, конечно, очень ранимый человек, но ведь и он тоже…
Теперь она знала истинную цену его юмора и веселья, поэтому ей было с ним так легко, хотя она не возражала и тогда, когда их беседа переходила в более серьезное русло. Она отдавала при этом себе отчет, что у каждого из них были свои, иногда одинаковые, причины, мешавшие им открыться друг, другу и заставлявшие их многое таить глубоко внутри себя.
У нее эти причины были связаны с тем, что живопись требовала внутренней сосредоточенности — возможно, столь же исключительной, как самоконтроль и выдержка Девона. Его же скрытность объяснялась тем, что в детском возрасте он был лишен поддержки и понимания своего отца, а став взрослым, развил способность к предельной концентрации и целеустремленности в работе.
В эмоциональном плане ни он, ни она не обладали большим опытом. Она надеялась, что все это к ним придет. А пока они получали удовольствие, все больше познавая друг друга.
— Мне кажется, что ты прибавила килограмма четыре, — сказал как-то Девон.
— Издеваешься, да?
— Да не пугайся ты так, любовь моя. Тебе как минимум нужно прибавить еще столько же.
— Нет-нет, сегодня я не обедаю.
— Только попробуй!
— Знаешь что, миленький, пора тебе знать, что я не люблю, когда мной командуют.
— Хорошо, я учту.
— И вообще, почему это со мной здесь совсем не считаются, не обращают на меня никакого внимания?
— Если бы на тебя не обращали внимания, ты бы не поправилась на четыре килограмма. Ведь готовлю-то я, а не ты.
— Ты хочешь сказать, что я не научилась готовить? Но у меня были более важные занятия, требовавшие отказа от многого другого.
— По-моему, нет ничего более важного в жизни, как умение эту жизнь поддерживать.
— Очень остроумно. Если уж на то пошло, вчера вечером я готовила еду.
— Если это можно назвать едой.
— По-моему, ты играешь с огнем.
— А ты просто замечательная, даже при том, что не умеешь готовить.
— Твоему коварству нет предела.
— А как же насчет моего обаяния?
— Увы, я его не ощущаю.
— Ну, Тори, смени гнев на милость.
— Ни за что.
— А если я попрошу прощения?
— Уже теплее.
— А если я покаюсь?
— Попытайся.
— Какая же ты жестокая!
— Девон, отпусти! Зачем ты берешь меня на руки? Куда ты меня несешь?
— Мы направляемся на мирные переговоры, любовь моя.
— Все равно я тебя не прощу, Девон. Никогда. Но она, конечно же, простила его.
Любовь настигла Тори против ее желания, Она боролась со своим чувством и сопротивлялась ему буквально на каждом шагу. Конечно, постепенно ей пришлось примириться с этим новым состоянием, но окончательное его признание она отодвигала из боязни пережить очередные страдания. Однако убедившись, что любит, и все больше узнавая Девона, она вынуждена была признать свою любовь как нечто реально существующее.
Тори была права, когда говорила Девону, что ее чувства к Джордану были скорее потребностью любить. Невольно сравнивая отношения с Девоном и первые дни своей совместной жизни с Джорданом, Тори с удовлетворением обнаружила, что не могло быть и речи о каком-то сравнении.
С Джорданом они подолгу молчали, находясь в обществе друг друга, проводя в тишине целые часы, когда ни у одного из них не появлялось потребности разговаривать. Смеялся он чаще над ней, чем вместе с ней, и оставался равнодушным к ее тонкому, острому юмору, который она унаследовала от отца. Его собственное остроумие было язвительным, но лишенным тонкости. Ему часто случалось проигрывать в словесных дуэлях. Джордан не находил ничего забавного в ее утренней борьбе со сном, выражая по этому поводу лишь свое неудовольствие и раздражение. Появляясь где-нибудь вместе с ней, он не упускал случая упомянуть имя ее знаменитого отца и постоянно намекал на свои связи с миром искусства, хотя работой Тори по-настоящему не интересовался. Джордан не понимал ее потребности в творчестве, лишь иногда проявляя чувство гордости за жену-художницу.
Его работа в сверкающем мире рекламы сводилась к созданию ловких рекламных трюков и участию в веселых презентациях и вечеринках, где он максимально старался использовать свое обаяние.
Господи, как же она была глупа! Что она в нем тогда нашла? Красивую внешность и приятную улыбку? И из-за этого потерять голову, как какая-нибудь школьница!
Девон… с Девоном все было иначе.
Они редко молчали, да и в эти минуты тишины чувствовали себя друг с другом легко и непринужденно. Девон смеялся и шутил, всегда был к ней внимателен и с пониманием относился к частой смене ее настроений. Он необидно подсмеивался над ней по поводу ее утренней хандры, неспособности приготовить далее самое простое блюдо. Он зажигал ее своим остроумием, пробуждая в ней собственное чувство юмора и приводя ее в хорошее настроение.
Девону нравилось, что она остра на язык, и он прощал ей даже порой вырывавшиеся у нее рискованные словечки, потому что для него это было проявлением ощущаемой ею свободы, знаком того, что в разговоре с ним она говорила, что хотела. Правда, сама она корила себя за это. Девона постоянно тянуло к Тори. Находясь с ней в одном помещении, Девон то и дело подходил к ней, чтобы быть рядом, дотронуться до нее. По ночам он не выпускал ее из своих объятий, будто боялся потерять.
Тори довольно скоро обнаружила, что Девон освобождался полностью от своей сдержанности и был не в состоянии что-либо скрыть от нее только тогда, когда они занимались любовью.
Но прошло гораздо больше времени, прежде чем Тори поняла, что и ее душа переживала раскрепощение, когда она находилась в его объятиях.
Это было больше чем страсть, больше чем желание. Их тела сплетались, а шепот становился мало похожим на человеческие голоса, когда, ища мучительной близости, они заглядывали в душу друг другу. Между ними не существовало никаких барьеров, никакого убежища, где один мог бы спрятаться от другого.
С каждой ночью такой близости все более откровенными становились их разговоры.
— Девон?
— Да, дорогая?
— Я люблю тебя.
— Я очень рад этому, моя ненаглядная. Я тоже люблю тебя.
— Знаешь, ведь ты был прав. Мы с тобой настоящие волшебники и способны творить чудеса.
— Тогда, может быть, ты хочешь еще немного колдовства?
— Ты просто неисправим.
— Скорее, ненасытен.
— Да, и это тоже.
— Но ты ведь любишь меня.
— Но я действительно люблю тебя, хотя не могу понять, за что.
— Не знаешь, за что меня любишь?
— Нет… Впрочем, знаю. За твои мудрые древние глаза.
— И только?
— И за сережку в ухе.
— Тори, что за глупости!
— Но она действительно просто прелестна.
— А как ты объяснишь нашим детям, что их отец носит в ухе серьгу?
— Я расскажу им, что в прошлой жизни он был шотландским цыганом.
— …Который истошно выл в полнолуние свои заклинания.
— Об этом я расскажу им, когда они подрастут.
— О Боже, что меня ждет!
— И еще я им расскажу, что их отец околдовал меня своими древними глазами и льстивыми речами. И, конечно, сережкой. Что умчал меня на самолете прямо в Бермудский треугольник. Что готовил мне завтрак, еще не зная, как меня зовут. Потом он наколдовал грозу и чудесным образом погасил свет, чтобы я могла погадать на картах.