Да, уцелели остальные монахини – ни на одну более не покусились, – и настоятель, правда, ненадолго. Поднявшись с пола в келье, где он был милостиво нокаутирован ударом в затылок, и превозмогая дурноту, отец Иоахим спустился вниз и увидел тела детей и сестер. Он добрался до распахнутых настежь ворот, чтобы закрыть хотя бы их, и обнаружил, что перед разверстыми створками странным, не по-собачьи организованным боевым клином стоит банда давно погибшего Лао Е, возглавляемая одним из его сыновей, таким же зенненхундом, только совершенно белым и красноглазым. Альбинос Сяо Е внимательно смотрел в глаза настоятелю, и отец Иоахим, встретив этот взгляд, из последних сил закрыл ворота и упал уже за ними. Это был инфаркт.
Небольшой британский отряд, прибывший на место происшествия, не смог войти в монастырь со стороны ворот: англичане как будто не решились вступить в кровопролитное противостояние с бандой Сяо Е, хотя у них и были винтовки. Бравые имперцы обошли монастырь, отодрали дверцу, возле которой случилось побоище с участием Агнес и Винсента, прошли обитель насквозь и нашли мертвого настоятеля. Труп увезли, лишь окончательно разобравшись с последствиями бойни.
Прошло полтора месяца, обитателей приюта подлечили. Большинство отделалось синяками и ушибами. Но не Винсент, который выжил так же, как и в первую ночь своей жизни, – не благодаря чему-то, а вопреки всему. Агнес тоже перенесла кошмар стоически. На переломе веков Китай превратился в неумолимую мясорубку, и обычно довольно внимательным к собственному эго европейцам теперь было не до нежностей. Поэтому никто особенно не поразился, что жертв при штурме оказалось меньше, чем могло, и не обрадовался, что монахиня Агнес Корнуолл и воспитанник Винсент Ратленд все-таки поднялись на ноги. Никому не было до этого дела: двадцатого июня 1900 года, как будто нарочно меньше чем за сутки до дня рождения Агнес, началась знаменитая осада Посольского квартала в Пекине. И если раньше до выяснения перспектив приюта, детей и всего западного присутствия в Китае обитателей монастыря собирались переправить в Нанкин – чуть только стало бы возможным сдвинуть с места пострадавших, – то теперь это мероприятие переносилось на неопределенный срок: под вопросом было выживание не только одного приюта, но всех иностранцев, кому не посчастливилось остаться в Пекине тем убийственным летом.
Между тем в Нанкине монастырю и приюту предстояло разделиться, разделились бы и Агнес с Винсентом. Надо ли говорить: Винсент счел, что, наконец, перерос право приюта распоряжаться его судьбой, и вознамерился сбежать окончательно? Одно лишь останавливало его: он не мог уйти, не попрощавшись с Агнес. Тогда-то у монахини и ее воспитанника и произошел один из тех разговоров, которые называют судьбоносными.
Как ни странно, после ужасного происшествия полуторамесячной давности Агнес не стала обходить стороной пустынный внутренний садик, кое-как присыпанный новым песком и уже пытавшийся зарастить вытоптанные проплешины чахлой травой. Наоборот, она даже чаще, чем прежде, пользовалась возможностью подышать в этом саду воздухом – не потому, что упражнялась в самоистязательном смирении или забыла о том, что эти песок и трава совсем недавно были запятнаны ее и Винсента кровью, а потому, что искала уединения. По-видимому, теперь, когда кошмар Агнес раздался вширь и ввысь и стал общим для всего иностранного присутствия в Пекине, ей стало проще смотреть в лицо кошмару, чем в лица сестер и воспитанников, а больше уединиться ей было негде. Что до Винсента, то он нисколько не изменился. Не вполне заживший шрам на скуле делал его лицо старше, а взгляд мрачнее, но вел он себя по-прежнему – с тем же сочетанием вежливости и независимости, принимать которые без неприязни умела, кажется, одна Агнес. Вообще казалось, что, как никто из окружающих толком не осознал, что эти двое приняли на себя первый и основной удар погромщиков, не понял, насколько страшный ущерб был нанесен им, так и сами мальчик и монахиня тоже не понимали этого. В те годы мало знали о тайнах психики, а раны на телах двух главных героев этой главы кое-как затянулись.
Винсент вышел из темного коридора в клуатр и подошел к монахине. Агнес снова что-то шила. Он опустился на траву.
– Хочешь попрощаться? – спросила монахиня, не поднимая глаз от шитья.
– Агнес, Агнес, – пробормотал мальчик, следя, как летает игла, перемежающаяся четкими стежками, как будто пришивающая к детской сорочке невысказываемые слова. – Все-то ты всегда знаешь заранее.
Она молчала, и он молчал, пока не увидел, что на распятое полотно падают капли. Молчание на минуту сгустилось так, что его можно было кроить на алые маньчжурские платья-ципао.