Она глядела сон и преотлично сознавала, что сие есть не более чем сновидение – таковая гадкая глупость только пригрезиться и может. Комната, привидевшаяся ей, была мала, низка и вся каменная, потолок выведен сводами, и освещение тоже скудное, вроде факелом. Право слово, настоящее подземелье, будто в мрачных романах госпожи Радклифф[1]. И господин в том подземелье тоже был словно из романов – зловещ и бледен. Она пыталась шутить сама с собой – говорят, лучше нет, чем посмеяться над своим страхом! – поскольку надобно признаться: господин испугал ее не на шутку. Глаза его были поистине ужасны, будто и не человек он вовсе, а еще она увидала, что его бледные руки оканчиваются отвратительными желтыми когтями. Обряжен он был в грубую холстинную рясу, и попервоначалу показалось ей, что сия ряса грязна до невозможности и вся покрыта темными пятнами, но потом некое чувство подсказало, что пятна – не что иное, как кровь! И тут ей стало вовсе нехорошо.
Страшный господин держал в своих объятиях черноволосую панночку, юную совсем, и склонялся к ней, будто говоря нежные слова. А вот панночка показалась прекрасной! Ничем она не походила ни на панну Ядвигу Потоцкую, ни на панну Барбару Чарторийску, что порой наведывались в свои палацы в Каменце, являя уездному городу истинный варшавский блеск. Черноволосая же панночка была худа до чрезвычайности и столь же бледна, да и обряжена тоже в некое подобие рваной рясы, но все едино хороша! Хоть и не нынешнего времени красота, а словно бы явилась та панночка из давних времен, когда маги по воздуху летали, а доблестные рыцари на турнирах копья ломали.
И что-то подсказывало: не своей волей черноволосая панночка позволяет страшному господину себя обнимать – иначе разве стояли бы слезы в ее зеленых, как изумруды, очах, и разве глядела бы она на него столь гордо и непреклонно? И отчего-то казалось спящей, что знает она и эти глаза, и взгляд, и саму панночку знает, и ежели вспомнит, кто та да откуда, – вся жизнь изменится, и беды нынешние отступят. Но эта мысль едва успела промелькнуть, потому что дальше случилось ужасное! Бледный господин низко-низко нагнулся над черноволосой панночкой… Из-под приподнявшейся верхней губы сверкнули два нечеловечески длинных клыка… И этими своими страшными клыками он впился в шею! Брызнула кровь, юная девица забилась в его руках – и бессильно поникла, запрокинув голову. Ее тонкое лицо становилось все бледнее и бледнее… Она умирала!
Поняв это, спящая отчаянно закричала.
– …Панночко! Езус-Мария-Иосиф, цо то бендзе?[2] Очнись, мойе дзецько!
Она резко села на взбаламученной постели. В сером свете слабенького осеннего рассвета увидала отброшенный в сторону кроватный полог и склонившуюся над ней няньку – на морщинистом лице старушки читалась тревога. А позади няньки…
– Что это? – задыхаясь от ужаса, спросила она, протянув руку к дверям.
Там, у брошенной нянькой приоткрытой створки… Да, да, там, у дверей спальни, стояла та самая черноволосая! Ее длинные кудри разметались по плечам, зеленые глаза смотрели с неизбывной печалью, а на неживой белизне шеи отчетливо алели полосы запекшейся крови.
– Господь с тобой, дзецько, ниц там не́ма![3]
Она приоткрыла в страхе зажмуренные глаза. У дверей и впрямь никого не было.
– Ничего, ничего… – все еще тяжело дыша, пробормотала она. – Почудилось. Дурной сон, нянюшка. Мне снилось… – она наморщила брови, вспоминая – сон, только что казавшийся отчетливым и ясным, стирался из памяти, таял. – Подвал, вроде тех, что под ратушей в Каменце. И какой-то бледный господин. Нянюшка, какой ужасный господин! – она закрыла лицо руками. – И кровь – ах, сколько!
Нянька глухо охнула.
Она отняла руки от лица и вопросительно поглядела на старушку. Та отпрянула, испуганно прикрыв рот краем платка. Физиономия налилась значительностью, как всегда бывало, когда она носила в себе некую чрезвычайно интересную новость – вроде той, что их кучера Гаврилу поймали на сеновале с соседской горничной Явдосей. Папа́ тогда еще пришлось выкупать Явдосю у ее пана.
– И что же? – устало спросила она у няньки. Старушку всегда требовалось поощрить к повествованию. Впрочем, ежели и не поощрять, все едино расскажет сама.
Нянька отняла платок ото рта и, заговорщицки оглядываясь, прошептала:
– То до тебе, дзецько, каменецкий упырь приходзил! – увидев проблеск интереса в глазах воспитанницы, присела на край кровати. – Во времена давние, еще за королей и польскую владу, летал той упырь з мяста на място, шэкал для себе нареченную. Только жодна дзивчина ему не пидходзила, и всех он выпивал насухо, всю кровь высмоктувал, проклятый! Прилетел он одного разу до Каменца, знающий человек говорил – беда будет, много невинных умрут. Та только спустился той упырь в ратушные подвалы… Уж кого он там зустрил, что с ним сталося – никто не ведзя! Пропал он с той поры начисто, будто и не было его, кровопийцы! Лише час от часу до каменецких панночек в снах приходит – все невесту свою шукает, адов выползень! – а взять уж не может, нет больше его силы.