Выбрать главу

То же происходит с тобою, когда читаешь древнеиндийскую книгу сказок, „Катхасаритсагару“ или „Океан сказаний“, записанных Сомадевой около середины одиннадцатого века[1]. Это произведение восходит, конечно, к более стародавним временам, и многие истории его в Древней Индии звучали, вероятно, чище и благороднее, но в пестрой мешанине своей, то утонченном, то варварском объединении наивности и высокой духовной культуры, - и оно тоже подлинно индийское. Это уникальное гигантское произведение в переводе Альберта Вессельского выйдет по-немецки в шести томах у Моравы и Шеффельта в Берлине, если роковая война не погубит сего предприятия, как и много других ценностей; недавно появился первый том, безусловно, потребующий продолжения и завершения целого[2].

От сказок других народов эти сказки отличаются прежде всего типичным колоритом индийского духа, его исконной склонностью к набожности и учености. Под стать набожности индусов, заключающейся преимущественно в самолишениях и самоотречениях, их ученость уводит в удивительно нереальную страну чистых формальностей. И то и другое сильно выражено в сказках.

Вместе с тем мы видим и индийскую этику, глубоко коренящуюся в индийском мышлении убежденность в неценности мира явлений, в возможности освобождения путем умерщвления плоти и самобичевания - убежденность, эмоционально и гротескно связанную со сказкообразной мифологией и путаным догматизмом. Ярчайшие идеи индийских ученых об освобождении духа рядятся в серьезно рассказанные, преисполненные дикой и произвольной символики истории о богах, в которых соприкасаются наивнейшие и глубочайшие вещи. Именно из-за этого странного соседства, и поныне характерного для жизни и мышления индусов немусульманского вероисповедания, сказочный сборник Сомадевы представляется мне источником ценных сведений.

Но я не ученый, и что мне пользы от сказок, чтение которых лишь источник культурно-психологических данных? От сказок я требую куда большего - высших поэтических достоинств, подлинно собирательных образов, ситуаций глубокой внутренней правдивости, раскованной, обаятельной в своей прекрасной игре фантазии.

Но эти индийские сказки многое дают и в поэтическом отношении. Благодаря переводу, уже сам их язык радует многочисленными чарующими подробностями. Приведу, например, несколько образов: некое известие для одного из двух друзей радостно, а для другого огорчительно, „подобно тому, как водоплавающие птицы рады приходу времени дождей, а перелетные птицы опечалены этим“. Или истинно восточный образ разлуки двух любящих: „Воск жизни тает в огне разлуки“. Или о человеке, которому нужно ознакомить со своим стихотворением как можно больше людей: „Он будет распространять его повсюду, как ветер - аромат цветов“.

Старинный сказочный вопрос „кто самая красивая во всей стране?“ мы встречаем в удивительно просветленной форме. Демон губит сотни людей, спрашивая их: „Кто самая красивая в этом городе?“ - пока не сталкивается с мудрецом, который дает прекрасный ответ: „Дурень ты, женщина краше всех для того, кем любима“.

В этих замечательных историях есть и отшельник, живущий в лесу и питающийся листьями, и странствующий кающийся грешник, и любопытный царь, и хитрый купец, и многие другие характеристические типы Индии. И гротескные образы, которые прямо-таки огорошивают: как, например, рыба, которая при виде глупости, совершенной принцем, разражается хохотом.

Один в сущности мало индийский персонаж привлекает своим подлинно ветхозаветным характером. Это министр Сакатала, которого царь бросает в темницу вместе с его ста сыновьями. Все они получают еды столько, сколько нужно для поддержания жизни только одному-единственному человеку, и министр просит своих сыновей выбрать среди них того, кто для мести царю чувствует себя достаточно сильным. И все они выбирают отца, который ежедневно питаясь данной порцией пищи, в то время как сыновья один за другим умирают, в жажде мести живет много-много лет. Выйдя на свободу и получив возможность отомстить, он подыскивает себе достойного помощника, брахмана, который занят тем, что из сухой земли выпалывает с корнями траву, мстя ей за то, что как-то раз одна травинка уколола ему ногу. Этот человек неистощимого гнева и свергает царя.

Мы обнаруживаем, естественно, и множество историй, содержащихся в несметных сборниках сказок и анекдотов, которые были распространены в Европе вплоть до средневековья, до Боккаччо.

Но есть и такие истории, которые возможны только в Индии, как, например, известная с древних времен сказка о голубе: он спасается от коршуна на груди доброго царя, и царь обороняет его ценою собственной жизни. Есть и похожая история о добром пастухе, позволяющая заглянуть в самую суть благороднейшего индийского духа.

Истории связаны друг с другом рамочным повествованием, бесподобным в своих переходах и напоминающим азиатскую вышивку с переплетением древнейших мифических орнаментов.

Так пусть же Германия, первенствовавшая до сих пор в независтливом признании зарубежных достижений и в понимании наднациональной человечности в литературе, вновь обратится к работе над произведениями, способствующими миру и пониманию между народами! И пусть это будут не отдельные произведения, а дух в целом, который медленно и терпеливо будет вести человечество к тому еще, возможно, отдаленному, пока только снящемуся нам будущему, когда прекратятся все войны.

(1914)

НЕМЕЦКИЕ ПРОЗАИКИ

Военное время побуждает нас как можно отчетливей вновь осознать свой характер. Но не для того, чтобы напрочь отсечь все элементы иностранных влияний, а чтобы увидеть, на каких, собственно, основаниях притязаем мы на соучастие в формировании всемирной истории. Можно, пожалуй, провести эксперимент, чтобы убедиться, насколько мы, немцы, смогли бы существовать, ограничиваясь лишь собственной продукцией также и в области духа.

Допустить возможность этого в музыке было бы нетрудно, сделав попытку отвлечься от предыстории - от итальянских учителей, хотя без них, конечно, мало бы что осталось от самостоятельности немецкой музыки. А меж тем благодарное восприятие иностранного было всегда именно немецким идеалом, причем восприятие не только внешнего, а самой что ни на есть сути. Немецкая добродетель или слабость полностью погружаться в иностранное всегда представлялась мне признаком возвышенности мышления и терпимости, горделивым непризнанием таможенных и расовых границ в чисто духовном!

Сколько итальянского в Моцарте, и какой он вместе с тем немецкий! Так же обстоит и с Дюрером, так же с Гёте. Но музыка все же, по-видимому, единственное искусство, в котором с высокими притязаниями на самобытность немцы в случае нужды могли бы просуществовать без каких-либо заимствований у других наций, а с высокими притязаниями расставаться нам в этой области действительно не хочется. В литературе же об этом не может быть и речи; немецкому духу в ней издревле присуща чрезмерная космополитичность, чрезмерное благоговение перед лучшим, что до нас дошло, - перед Гомером и перед Римом. Но несмотря на это, немецкая литература достаточно богата! В ней нет Ариосто, нет Свифта, нет Достоевского; но Гёте она бы не променяла ни на одного из них и на всех трех, вместе взятых. Остается еще Шекспир, близкий наш родственник, которого Германия приняла к сердцу куда ближе, чем его собственная родина.

Попробуем-ка поставить опыт и вообразить, что в выборе книг для повседневного чтения мы на какой-то длительный срок оказались ограничены только отечественной литературой - немецкими прозаиками, ибо у большинства людей в чтении преобладает все-таки проза (романы, новеллы). При этом современную, неподдающуюся пока окончательному суждению продукцию мы исключаем, беря только тех писателей и произведения, ценность которых надвременна в нашем сознании и не зависит от моды. При этом не должна, к сожалению, фигурировать здесь и вся старинная наша литература, написанная не современным языком и образованными людьми читающаяся ныне не без усилий. Таким образом остается период от тридцатилетней войны до семидесятых годов прошлого века.

Эту подборку книг я мыслю себе как идеальную домашнюю библиотеку и в дальнейшем - разумеется, не без претензий на полноту - попытаюсь ее описать. Причем о некоторых знаменитых произведениях я буду говорить так, словно они никому не известны, и попытаюсь забыть, какой это, собственно говоря, позор, что они действительно почти никому неизвестны. И с удовольствием представлю себе какого-нибудь образованного, гоняющегося за модой многочея, оказавшегося запертым в этой библиотеке и с удивлением вынужденного осмотреться в здании немецкой литературы, где до сих пор он знал практически только чердак.