Климова бил озноб, и он не мог избавиться от ощущения паутины на лице. Перебравшись поближе к изголовью, он прижал подушку к животу и попытался согреться. До утра оставалось немного, разбирать постель казалось лишним. Язык кисло пощипывало, как будто он раздавил во рту муравья или лизнул электрод батарейки. Страх перед безумием то отпускал его, то совершенно лишал воли, как обезволивают и гнетут нездешним светом потрескавшиеся холсты великих мастеров, такие же доступно-безучастные к людскому суемудрию, как и растрескавшиеся русла выпитых полынной жаждой суходольных рек. Так свистит в кулак тоска перекати-поля, перекати-счастья.
Климов неслышно выдохнул и первый раз не ощутил мучительной потребности во вздохе. Боль медленно, но все же отпустила, и в его измученном, меркнущем сознании крутой волной горячей августовской тьмы вынесло на всхолмье далекие огни вечерних изб. В деревенской, пропахшей увядшим укропом роздыми ему померещился слепой, еле слышимый дождь, легко замирающий в доннике и лопухах. Светлый и чудный в мерцании вызревших звезд, поспевающих яблок. Прислушаешься к этому дождю — и неожиданно дрогнет душа, и вскинут головы чуткие кони, тревожно ждущие всадников, и не гром, не ветер — кровь славянина вернет первородство подлунному миру, где нет пока ни крыши, ни угла, ни троп-дорог — одно лишь чистое непаханое поле да вещий дар любить земную волю. Чьи это синие очи во тьме? Чья это песня тоскует и плачет о милом?
Теплый, слепой, еле слышимый дождь сеется в звездном мерцании.
28
«Конфетка есть?»
Голос был знакомым, и от этого сделалось страшно: снова Шевкопляс и ее банда. Лучше лежать и притвориться мертвым.
Кто-то его теребил.
— Просыпайся.
— А! Что?
В этом климовском вопросе заключалось одно-единственное желание: как можно дольше потянуть время, чтобы собраться с мыслями. Не раскрывая глаз, он замордованно подумал, что сейчас, наверное, кого-нибудь убьет. Вцепится в горло и задушит. Пусть это будет Задереев, Шевкопляс или вахлак с покатыми плечами.
— К тебе пришли!
Климов впервые в жизни пожалел, что не глухонемой. И еще отстраненно подумал, что это он уже переживал. Если бы его не стали щекотать, он бы еще долго не решался обнаружить в себе жизнь. Лежал бы и лежал, а так пришлось очнуться:
— А?
Его будил Чабуки.
— На работу.
— Фу…
Климов в изнеможении опять закрыл глаза. Таких кошмаров, как сегодня ночью, он еще не видел. Справившись с внезапной слабостью, он сел в постели, начал одеваться. И только тут заметил, что вена на руке надорвана, припухла и воспаленно подрагивает. Он медленно отер со лба холодный пот. К нему действительно наведывались ночью. Кровь натекла в ладонь и запеклась меж пальцев. Простынь тоже окровавлена.
Пришлось скомкать ее, спрятать за пазуху и по-тихому замыть под краном в туалете. Не дай Бог, если увидит все это Пампушка! Припишет суицид, попытку кончить жизнь самоубийством, и плакала тогда его свобода.
Наскоро поев перловой каши, он облачился в принесенные ему ватные брюки, телогрейку, всунул ноги в какие-то несуразные галоши и пошкандыбал за незнакомым санитаром. Его опять мутило, голова была как не своя, но он держался, не подавал вида. Лишь бы выбраться на стройку, а там пускай стошнит.
В бригаде маляров он оказался самым молодым, если не считать прыщавого хлыща, который постоянно что-то сплевывал с губы и на любое слово бригадира удивлялся: «Сдохнуть можно!»
Бригадир, эдакая криворотая орясина, прежде чем ответить или дать распоряжение, щурил левый глаз с таким серьезным видом, словно желал попасть сказанным словом точно в цель, все время теребя на голове затерханную кепку. Мельком глянув на Климова, он подвел к нему тщедушного дедка, прищурился и обронил: «К тебе».