Фон Третнофф собирался недолго, сунул ноги в хромовые сапоги гармошкой, надел телогрейку и кепку-восьмиклинку с пуговкой. Прошли извилистым лабиринтом коридоров, миновали препоны контрольно-пропускных рубежей, на последнем шкаф в габардине вытащил ствол, клацнув затвором, приставил дуло к спине арестанта:
— Шаг влево, шаг вправо — стреляю. Фон Третнофф почувствовал, что тот его смертельно боится, усмехнулся про себя — ссыт, значит, уважает. Во внутреннем крытом дворике стоял черный сто десятый «ЗИС» со шторками на окнах, арестанта усадили назад между двух дюжих молодцов, шкаф развалился спереди, тронул водителя за плечо:
— Слава, давай.
Со скрежетом раздвинулись створки ворот, машина заехала в тамбур, и старшина-контролер приступил к осмотру. Проверив документы, он махнул дежурному в будке:
— Порядок.
Загудели электродвигатели, во внешнем ограждении открылся проход, и на капот сто десятого упали крупные капли — на улице шел дождь. Под визг сирены с горящими фарами «ЗИС» лихо вырулил на брусчатку и вопреки правилам движения в плотном ореоле брызг помчался по мокрым мостовым: рев форсированного мотора, скрип шин на поворотах да попутный транспорт, жмущийся к бордюру. Скоро центр города остался позади, перелетели мост через Москву-реку, проскочили Киевский вокзал и с сумасшедшей скоростью, ослепляя встречных дальним светом, покатили по Можайскому шоссе. Наконец, выйдя на финишную прямую, машина свернула на бетонку, проехала пару километров и остановилась перед кирпичным дворцом, обнесенным каменным высоким забором с колючей проволокой поверху. За внешним ограждением оказалось еще одно, внутреннее, — с прорезями для смотровых глазков, выкрашенное в веселый зеленый цвет. Скрипнули петли массивных металлических ворот, машина въехала на островок асфальта в океане астр, хризантем, отцветающих роз, и шкаф в габардине сразу подобрался, выпрямившись в кресле, выразительно посмотрел на фон Третноффа:
— Смотрите, без дураков, стреляю я хорошо. На широкой застекленной террасе арестант попал в руки молодого человека в щегольском костюме, анфиладой просторных, обставленных с варварской роскошью комнат тот провел его в небольшую приемную, вопросительно глянул на дежурного за столом с аппаратом прямой связи:
— Доложишь?
— Нет, просил по-простому, без доклада.
— Заходите, пожалуйста. — Щеголеватый молодой человек показал арестанту на дверь, на его лице застыло благоговение. — С вами будут говорить.
Кто именно, объяснять не стал, да фон Трет-ноффу комментарии и не были нужны, он усмехнулся и, бесцеремонно шаркая сапогами по наборному паркету, вошел в кабинет.
— Добрый вечер, Лаврентий Павлович!
— Быстро вас. — Берия, а это был действительно он, причмокнув, провел салфеткой по жирным губам, невнятным от отрыжки голосом произнес: — Присаживайтесь, отличное чахохбили. Мы в Грузии любим все самое вкусное и острое. У нас, горцев, как у настоящих коммунистов, середины не бывает.
Его рано облысевший лоб был покрыт капельками пота, стекла пенсне запотели — от тарелки с чахохбили шел пар.
«Грязный мингрел, да с тобой уважающий себя грузин на одном поле срать не сядет». Фон Трет-нофф вежливо оскалился, низко склонил голову в знак признательности:
— Благодарю вас, для меня это большая честь.
Уселся напротив всесильного наркома, положил себе баклажан, фаршированный сыром, попробовав, восхищенно поднял брови:
— Пища богов, амброзия!
За столом прислуживал пожилой сосредоточенный грузин в черкеске и мягких кавказских сапожках, благородное розовое «Чхивери», салаты, бозартма, чахохбили, мцвади-бастурма и ореховые трубочки с чаем были выше всяких похвал. Ели и пили в молчании, Берия — жадно, в свое удовольствие, фон Третнофф — не спеша, внутренним зрением приглядываясь к хозяину Лубянки. Несгибаемый нарком, разменявший уже шестой десяток, был подвижен и кипуч, словно двадцатилетний юноша, неуемная сексуальность била в нем ключом, пробуждала в душе худшие пороки человечества и принимала с годами уродливые формы. Давным-давно, еще во время его учебы в строительной бурсе, один из педагогов предрек: «Ты, Лаврентий, наверное, будешь знаменитым абреком, как Зелимхан, или не менее знаменитым русским полицейским, как Фуше». Ошибся уважаемый учитель, здорово дал маху! Куда там кровожадному чеченскому разбойнику и гению уголовного сыска до несгибаемого наркома! Огромная страна, ограбленная, изнасилованная, с населением, доведенным до уровня рабов, распласталась у его ног. Двенадцать миллионов в ГУЛАГе обеспечивали империю всеми видами сырья, тридцать миллионов колхозников, лишенных земли и паспортов, воплощали в жизнь аграрную ленинско-сталинскую политику, восемь миллионов военнослужащих тянули лямку в «непобедимой и легендарной», обладая правами еще меньшими, чем заключенные, сорок миллионов рабочих, получая нищенскую плату и влача жалкое, полуживотное существование, возводили материальную базу для грядущей мировой революции. На бескрайних пространствах от Балтийского до Баренцева морей раздавалось дружное хоровое пение строителей коммунистического рая:
Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек!
И надо всем этим гигантским концлагерем распростерла свои щупальца тайная полиция, во главе с ним, Лаврентием Берией, несгибаемым большевиком-ленинцем, верным сподвижником великого Сталина. Только ничто не вечно под луной. Похоже, в голове отца народов опять созрел замысел глобальной чистки, даром, что ли, расстреляли руководство Грузии, под маркой мингрельского дела — не так давно вырезали весь ЦК… Сомнений нет, это первый звонок, но третьего не будет, Берия далеко не дурак. Судьба Ягоды и Ежова его не прельщает. После первого, помнится, остался не Бог весть какой счет в банке, шкаф, забитый женской одеждой, и огромный резиновый член, после второго — слава гомосексуалиста и табличка, висевшая на груди: «Я говно». А вот Лаврентий Берия своего отдавать не собирается, ни здесь, ни в швейцарских банках, ни в шведском Королевском…
— А зачем это, — лубянский бог вдруг перестал жевать и коротким, бритвенно-острым взглядом полоснул фон Третноффа по зрачкам, — вы, любезный, напророчили Хозяину о скором начале войны?
Забыли, что молчание — золото?
Он напоминал большую хищную птицу, из тех, что питаются падалью; жабо из перьев очень подошло бы к его крючковатому носу.
— Черт его знает, думал, что у этого параноика остались хоть какие-то мозги. — Фон Третнофф пожал плечами, медленно отпил глоток вина. — Хорошо что в ЦК есть еще разумные люди. Кстати, из вас мог бы получиться очень сильный «аномал», энергия подходящая.
Он уже понял, откуда дует ветер, и, не показывая радости, внутренне ликовал — предчувствие не обмануло, сегодняшний день действительно перечеркнет все пятнадцать лет унижений.
— А я и так очень сильный «аномал». — Берия громко расхохотался, сказанное ему понравилось. — Одним движением могу превратить любого в лагерную пыль. Вот так. — Он резко, словно выстрелил, щелкнул пальцами и сразу оборвал смех, на его лбу обозначились глубокие поперечные складки. — У вас из этой комнаты два пути. Один — с чистой совестью на свободу, другой — вперед ногами, и чахохбили переварить не успеете. Кстати, как вам, правда ведь, отличное?
Он снова расхохотался, энергично потер ладони, встретив насмешливый взгляд арестанта, закашлялся, побагровел.
— Ну?
— Я слушаю внимательно. — Фон Третнофф невозмутимо захрустел маринованной капустой, душа его пела. — А чахохбили, на мой вкус, было несколько пресновато.
— Да вы гурман, — Берия, не сдерживаясь, раскатисто рыгнул, в шутку погрозил жирным, похожим на сардельку пальцем, — и хитрец, но это мне нравится. Так вот, непревзойденный Вольф Мессинг предсказал одному очень, очень значительному лицу смерть в тысяча девятисот пятьдесят третьем году от руки верного телохранителя по фамилии Хрусталев. Разве может такое случиться?
— Запросто. — Фон Третнофф чуть заметно усмехнулся, положив крест-накрест вилку и нож, промокнул губы салфеткой. — Если мне из задницы вытащат контейнер с ядом. Очень, знаете ли, неудобно, словно гвоздь в жопе. Еще мне бы желательно переехать, надоели решетки на окнах, двери с глазками. Будет так — и это очень, очень значительное лицо не дотянет до весны.