Выбрать главу

По комнате прокатился смех, и Мадаленна удивленно посмотрела на маму; та не могла смеяться над ней, она слишком ее любила, чтобы не принимать проблемы дочери невсерьез, да и потом Мадаленна так редко говорила ей о том, что ее волнует… Но мама смеялась; открыто, заливисто, и Мадаленна не знала, что ей делать — обидиться или порадоваться.

— Не подумай, милая, я смеюсь не над тобой.

— Тогда над чем?

— Я так радуюсь. — Антеза быстро вытерла выступившие слезы и спрятала белый платок в карман; Мадаленна всегда восхищалась мамиными носовыми платочками — кружевными, надушенными и такими изящными. — Радуюсь, что ты можешь спорить о прекрасном. Радуюсь, что еще остались такие люди, с которыми можно поспорить.

Аньеза оставалась все той же восторженной и милой девушкой, которую Эдвард Стоунбрук привез из солнечной Тосканы в холодный, продуваемый всеми ветрами, Портсмут. Общение с холодной и спесивой свекровью заставило закрыться ее от всех людей, но для своей Мадаленны она всегда оставалась той Аньезой, которую так не хотели отпускать с солнечного острова.

Здесь, в этом доме, господствовали страх и деньги, и каждый день Аньеза молила Бога, чтобы тот оставил ее Мадаленну такой, какой ее создал — чистой, увлекающейся и светлой, хотя, видят Небеса, с каждым годом жить с этими идеалами становилось все труднее, ибо миссис Стоунбрук явно хотела видеть в Мадаленне прямое продолжение себя.

— Я понимаю, мама. Но…

— Ничего не бойся, — прервала ее Аньеза. — Ты вовсе не попадаешь под влияние этого человека; ты просто думаешь над его словами, размышляешь. А это всегда хорошо, когда есть над чем поразмышлять, да? А что касается жертвы ради искусства, — Аньеза мягко приподняла Мадаленну за подбородок и посмотрела в ее глаза — в них она видела своего отца. — Поверь, дорогая, эту борьбу ты ведешь постоянно. Разве не ты отвоевала себе право поступить в университет? Разве у тебя нет таланта к писательству?

— О, нет, — поморщилась Мадаленна. — Это не талант, это только способности. Я не Фолкнер и Диккенс.

— Фолкнер и Диккенс тоже не сразу стали теми, кем их сейчас помнят. Ты сказала очень правильные вещи, дорогая, — Аньеза вдруг стала серьезной. — Но забыла об одном. Труд творит чудеса. И если самый никудышный столяр будет работать день напролет, то вполне возможно, что к концу жизни он все же станет скульптором.

— И на это потратится вся его жизнь.

— И это будет стоить того.

Мадаленна вдруг поцеловала маму, и рывком слезла с кресла. Скоро должно было пробить восемь часов, и если она не успеет переодеться к завтраку, скандала не миновать. Разговор с мамой не развеял окончательно тревогу и сомнения в ее душе, однако грозный облик мистера Гилберта стал постепенно меркнуть, и когда Мадаленна поднялась в свою комнату, она вполне была готова к еще одной дискуссии.

***

Завтраки в поместье всегда проходили однообразно; вареные бобы ставились в один угол стола, фарфоровая чаша с овсянкой — в другой, а чайник с чаем возвышался на серебряной подставке — реликвии, которую Бабушка берегла со дня своей свадьбы.

Как бы дом не протапливали, все равно главный зал оставался холодным даже душным летом, и все гости немного подрагивали от холода, сидя на высоких венских стульях, однако миссис Стоунбрук считала, что для них это только повод продемонстрировать свои меха и палантины, и тут Бабушка не была так уж неправа.

Обеды созывались достаточно часто, и Мадаленна была на них редким гостем — она только помогала гостям и изредка играла на дорогом и расстроенном рояле; и с такой же готовностью она не присутствовала бы и на завтраках. Удерживало ее только то, что Бабушка не выносила маму, а мама не могла и слова сказать той в ответ.

Так и получалось, что Мадаленна устраивалась посередине длинного стола во всю комнату, и изо всех сил старалась занимать миссис Стоунбрук разговорами, чтобы она не обращала внимания на Аньезу.

Получалось хорошо; чаще всего за едой Хильда предпочитала обсуждать денежные вопросы и траты, и на эту тему она могла говорить часами, кляня недобросовестное государство и судорожно вспоминая, в каком банке у нее лежали деньги.

Обычно Мадаленна старалась не слушать все, что касалось ценных бумаг и облигаций, потому, как только Бабушка замечала, что ее внимательно слушают, она сразу же прищуривалась и обрушивалась с гневной тирадой, что они — Аньеза и Мадаленна — только спят и видят, чтобы ее ограбить.

Мама вжималась в стул и старалась отвлечься на что-то иное, но стенания Бабушки доходили наконец до слуха дворецкого Фарбера, и тогда Хильду Стоунбрук окружали со всех сторон банками, склянками и нюхательными солями.

Аньеза как-то попыталась ответить на бабушкины слова, но та, услышав ее голос, схватилась за голову, побелела, упала в обморок и не приходила в себя неделю. Все врачи, в особенности семейный доктор Стиффорт, был уверен, что все это не последствия удара, а только следствие дурного характера и истерии, и лекарство здесь одно: усмирение себя и ограничение в еде, но Хильда его не слушала — только махала рукой и призывала к себе Эдварда, а Эдвард умолял каждом письме их крепиться и ждать его возвращения.

Одним словом, жизнь в поместье была богата на события, но не радостна.

— Грета, это ужасное лекарство, я не намерена его принимать.

— Но, миссис Стоунбрук, ваш врач сказал…

— Я сказала, что не буду принимать его! Унеси! Иначе я тебя уволю, и ты останешься на улице и без рекомендаций!

Будничный диалог повторялся из раза в раз, и через несколько часов Хильда принялась бы распекать свою горничную, что та не принесла лекарство вовремя, и что та слишком неповоротлива для такой работы, и что она, старая миссис Стоунбрук, занимается настоящей благотворительностью, позволяя таким глупым девушкам, как Грета быть на содержании в доме.

— Фарбер, отнесите эти цветы, они пахнут, и у меня от них мигрень.

— Это камелия, мадам. Если позволите, мадам, они не пахнут и вовсе.

— Что же так ужасно пахнет лимоном? — Мадаленна знала, что Бабушка вздернула нос и начала медленно помахивать веером; она всегда так делала, когда ей казалось, что она сейчас упадет в обморок. — Я чувствую этот отвратительный запах лимона!

— Бабушка, — тихо начала Аньеза. — Думаю, это мои духи.

По мрамору зашаркали туфли на кожаной подметке, и Мадаленна увидела в отражении чайника Бабушку. Она была, как и всегда по утрам, в старом бархатном халате, место которому было в музее Искусств, однако Хильда носила его каждый раз, когда плохо себя чувствовала — каждый день — и искренне полагала, что лучше этого халата быть ничего не может.

Хильда Стоунбрук никогда не улыбалась по утрам, она вообще никогда не улыбалась, и каждый день встречала с одинаково хмурым выражением лица, и Мадаленна боялась, что с годами она станет такой же.

— Вот как? Впрочем, я не удивлена, у тебя всегда был дешевый вкус на духи. — Хильда прошла в столовую и уселась в большое вольтеровское кресло. — Кстати, Фарбер, отошлите китайские фонарики, они мне не нравятся. И смените тент над газоном, этот слишком хорош для Дженнигсов, им подойдет и в горошек. Можете идти.

— Очень хорошо, мадам.

Но стоило Фарберу отойти на полшага, как снова раздался капризный голос, и бедному дворецкому пришлось балансировать с подносом в одной руке, и с вазой с цветами — в другой, и если бы посмел уронить хоть что-нибудь, то его немедленно ждала бы известная участь — увольнение. А Мадаленне совсем не хотелось бы расставаться с приятным собеседником.

— Стойте, Фарбер! Мэдди, что ты скачешь, будто ты сидеть не можешь? Это неприлично! Сядь наконец и оставь в покое эти несчастные цветы. — Хильда так часто возмущалась Мадаленной по поводу и без, что та к этому уже привыкла, и только поставила вазу с камелиями около себя и незаметно махнула дворецкому рукой. — Так вот, Фарбер, напомните повару, что я хочу свинину на обед, а баранью ногу пусть отправят обратно.

— Слушаюсь, мадам.

— И вот что, Фарбер, скажите Грете, чтобы она проветрила мои комнаты, но так, чтобы не было сквозняка. Эта девчонка хочет меня уморить.