Кресло сначала было в большой комнате, где Хасай жил, перекочевало потом в среднюю, комнату Аги и Гейбата, потом в комнату Теймура, еще в одну и - в самую маленькую, ту, о которой Тукезбан Мамишу пи-сала ("Там у меня комната есть, живи в ней, она теперь твоя"). Мамиш вынес кресло на балкон: и место зани-мает, и толку никакого. Любил в нем сидеть Гюльбала. Кресло это - их прадеда Агабека, отца их бабушки Мелёк-ханум. Сидя в кресле, Гюльбала сказал очень обидное Мамишу. Весь утонул в нем, голова чуть ли не на уровне ручек, в выпуклые гладкие глаза львов пальцами тычет. "Мой отец лучше твоего". Мамишу Обидно, но он молчит. Гюльбала у них на улице самый сильный, заводила. "А ну за мной!" - и все бегут за ним на соседнюю улицу, где драка с "чужими", и те, конечно, по дворам разбегаются, станут они связывать-ся с Гюльбалой!.. Стоит он, ребята вокруг столпились, и Гюльбала рассказывает, как мушкетеры дерутся... Потом Мамиш прочел, видит, многое он присочинил, не так было. Расскажет, потом плюхнется в кресло, будто он и есть мушкетер, к ним в Баку приехал, устал после боя, сел отдохнуть. Сидит, сидит, вдруг вскакивает, уходит в комнату и зовет Мамиша: "Иди сюда! - До-стает из буфета высокую бутыль вина. Никого нет.- Хочешь? Это моему папе привезли. Давай..." Накло-няет бутыль, и густое вино льется в кружку. К ним без конца несут и несут, по коридору топают и топают люди в сапогах, чарыках, галошах, кепках, па-пахах каракулевых, шляпах. "На, пей". "Ты сначала".
"Боишься? - и одним махом полкружки.- Теперь ты",- говорит хрипло уже. И Мамиш пьет. Сладкое и обжигает. И снова Гюльбала в кресле сидит. Многое от него впервые Мамиш услышал. И не только про муш-кетеров. Гипнозом увлекся. Вольф Мессинг и Кио.
Однажды даже пытался Мамиша усыпить. Усадил в кресло и давай ему в глаза впиваться взглядом, и паль-цы - будто лапа коршуна. "Спи!.. Спи!.. Ты хочешь спать!.. У тебя тяжелеют веки, ты закрыл глаза!.." Мамиш закрыл глаза, но спать ему не хочется, и он, ко-нечно же, сколько бы Гюльбала ни долбил "Спи!..", не уснет. Только бы не расхохотаться, а то обидится. Приятно даже сидишь в мягком кресле, отдыхаешь. "Уф, жарко! - говорит Гюльбала, видя, что "опыт" не удался.- Толстокожий ты, тебя не берет",- "Не уме-ешь, вот и валишь на меня".- "Это я не умею?" - вскипает Гюльбала. Но "опыт" не повторяет. А по-том стоят они, Мамиш рядом, и Гюльбала, их вожак, вожака другого квартала "разоблачает". Это Се-лим из Крепости, как его называют, гроза города. Но откуда Гюльбала знает, удивляется Мамиш, что Селим в милиции дал "твердое слово"? Исчез, будто лечился в больнице от ножевой раны, а сам трусливо прятался... И Гюльбала, доказав, что Селим вовсе не вожак и не человек даже, может делать с ним - это неписаный закон блатного мира - все, что захочет. И Гюльбала не спеша достает бритву ("Неужели?.." -у Мамиша за-хватило дыхание) и полосами разрезает шелковую ру-башку "врага"; лезвие иногда касается тела, и Селим вздрагивает, но молчит. Одна полоска, другая, много полос уже, и тот уходит посрамленный, и ленты ру-башки развеваются, треплются на ветру.
- Ты зачем его так? - Гюльбала недоуменно смотрит на Мамиша.- Зачем?
- А ты бы тогда, когда я бритвой... Вышел бы и за-щитил!
- И ты бы перестал?
- Я нет, но чего держать слово за пазухой? "За-чем"! - передразнил.Другой бы на моем месте кровью его лицо залил, а я только царапины на спине! Видел, как вздрагивал? Больше не сунется! Когда Мамиша определили в бригаду, где уже были его друзья, почти братья, Сергей и Расим, вместе ведь слу-жили, вдруг он Селима встретил, того самого, из Кре-пости. Мамиш Селима на всю жизнь запомнил, а Се-лим нет, он тогда, кроме Гюльбалы, никого не видел и не слышал. Селим казался Мамишу страшным и же-стоким, от него можно ждать всего. И очень за жизнь Гюльбалы опасался: Селим ведь прирезать может!.. Мамиш разволновался, жарко ему сразу стало... Долго не решался рассказать, а потом не выдержал, когда ему показалось, у Селима хорошее настроение было. Селим никак не мог поверить, что Мамиш - двоюрод-ный брат Гюльбалы. В эту минуту Мамиш заново пе-режил то старое чувство страха, когда взгляд Селима на миг помрачнел и бледность придала смуглому лицу серый оттенок. Но неожиданно для Мамиша Селим от-резал от себя старое, поморщился. "Спасибо ему, на всю жизнь отучил!.. И сам, по-моему, бросил!.. Обидно только, сколько времени и сил ушло!.. Дикие мы, Ма-миш, ой какие дикие!"
...Тихо, двор будто вымер. Блеяли овцы, кудахтали ку-ры, и шли, и шли мимо окна Мамиша люди к Хасаю. И чаще всех хромой один. Идет, палкой стучит по де-ревянному полу балкона. Тук-тук, тук-тук... И во всю мощь звучал огромный, как сундук, приемник, тро-фейный. Лилась и лилась музыка. "На дереве яблоко созрело, спелое, сорву и любимой в дар понесу..." Раз-рывались стены, дрожали окна.
- Я сам женю вас! И Гюльбалу, и тебя, и всех своих племянников.- Хасай обнял Мамиша за плечи.- Кста-ти, где та, я как-то вас видел, Мамиш!..
тебе виднее, где она!., сам знаешь!..
И Гюльбала здесь, он о чем-то задумался. "У тебя уже седые волосы, Гюльбала! - вздыхает Хуснийэ, и глаза у нее слезятся. Она прижимает голову сына к высокой груди и будто убаюкивает его.- Мой Гюльбала, отчего у тебя так рано поседели волосы?! Да умереть мне, чем видеть эти седые волосы!"
Двор будто вымер. Мамишу надо спешить, уже ждут его. Быстро сошел по каменным ступеням, прошел ми-мо низких полуподвальных комнат, откуда часто высо-вывался Гейбат и кричал Хуснийэ: "Какого? Рога-ча?" - "Нет, пока не надо, это к празднику",- звонко отвечала молодая Хуснийэ. И выволакивал Гейбат в се-редину двора другого безрогого барана, тяжелого, с отвисшим курдюком. И уже отброшен нож и полоски красные на шерсти.
С улицы еще не убрали чан. Чуть ли не каждое лето приглашаются кирщики, латают давшую течь плоскую крышу, покрытую вечно трескающимся киром. На ули-це устанавливается громадный чугунный чан, в него валят старый кир, разводят костер, и черный дым с хлопьями копоти, и едким запахом гари несется и сте-лется по всему кварталу. Растопленный кир ведро за ведром втаскивается с помощью веревки и блока на крышу, заливается в щели, и так до следующего раза, пока крыша в скором времени от ветров, влаги и солн-ца снова не начнет трескаться и течь. А как потечет да еще задождит - хоть переезжай отсюда; ступить неку-да, пол заставлен медными кувшинами и тазами: где струей льется, где капли падают. В комнате Мамиша нет даже окна на улицу, единственное окно смотрит на балкон, да еще дверь наполовину застеклили, может сойти за окно. Света на балконе мало... Строили в ста-рину, скупились, что ли? Те, конечно, у которых фон-танировали скважины, приглашали кто итальянских, кто французских или немецких зодчих, и те возводили дома с тончайшими высокими колоннами - эти дома неподалеку от углового, в одном Дворец бракосо-четаний, где толком еще ни один из Бахтияровых не справлял свадьбу, а в другом резиденция Президента, с которым Мамиш лично не знаком. Бакинская бабушка Мамиша Мелек-ханум была дочерью именитого, но обедневшего бека, а бедный бек, известно, живет хуже нищего, потому что ни к чему не пригоден и носится с родовым своим именем, как с ссохшимся бурдюком, пока не придет голодная смерть или не спасет чудо. Чудо пришло к Мелек, об этом - в свое время. Куда же спешит Мамиш? Будто сбросил он с плеч да-вящий груз и надел, сняв с вешалки, крылья, помахал ими, и не угонишься теперь за ним. Завернул за угол, широко шагает... А о тяжести груза я вспомнил не зря: бакинский дед Мамиша исходил город вдоль и поперек, сколько гру-зов на горбу перетащил; кто скажет "амбал" - носиль-щик, а кто "пехлеван", богатырь. Когда он, усталый, шел домой, люди, глядя на его могучую спину и боль-шие руки, языком цокали и головами качали... Порой так крутанет штурвал корабля, с которым схож угло-вой дом, аж мачта затрещит, и, смотришь, бекскую дочь-красотку бросило в объятия обыкновенного амбала. Но Мамишу некогда. Он вмиг перепрыгнул через ступени, сотрясая дом. Давно оставлены кованые же-лезные ворота. Мамиш спешит. Он как вихрь, как вы-пущенная стрела, как пуля, и не догонишь его.