Напротив нужного ему постоялого двора располагалась лавчонка Лавренца-Кожевника, который, вопреки фамильному прозвищу, торговал не только изделиями из кожи, а вообще любой обувкой, частью производимой его подмастерьями, частью — закупаемой у заморских торговцев. Фантин и Лавренц были хорошо знакомы, так что Кожевник позволил ему устроиться на чердаке мастерской, где есть удобное окошко, выходящее прямо на улицу. «Вот тебе мешок, набитый соломой, если что-нибудь понадобится — только скажи». — «Спасибо, Лавренц». — «…Что стряслось-то?» — «Пока ничего. Просто хочу поосмотреться», — оба преступили на полшага неписаные законы: один устроился наблюдать за заведением общего приятеля, другой спросил о причине. Каждый немного смущен, но время все расставит на свои места, пока же — тс-с-с! — не будем шуметь: засада сродни рыбалке, она не терпит громких звуков, резких движений и торопыжества. Солнце сползает по небу прямо на пики дымоходов, Альяссо продолжает торговать, выпивать, взимать налоги, браниться, рожать, отходить к праотцам в мучениях или же безболезненно; по улицам чаще, чем обычно, прохаживаются стражники, всегда попарно, в полном обмундировании и с алебардами на плече (как уже говорилось, город взбудоражен дерзким грабежом на вилле подесты, синьора Леандро Циникулли). Фантин лежит на чердаке, солома колется, но это ничего, бывало и похуже, главное — предчувствие беды приумолкло: то ли послушалось хозяйского приказа, то ли нет больше причин для беспокойства.
Наконец бьют часы на башне — пора идти. Лезвие Монеты в последний раз окидывает взором улочку, встает в полный рост — на чердаке потолок низковат, но и Фантин отнюдь не дылда, не зря же носит такое имя, — спускается по деревянной лесенке, благодарит Кожевника и ступает на булыжники мостовой. Пересечь улочку — дело нескольких шагов; Лезвие Монеты останавливается под вывеской «Стоптанного сапога» (угадайте, что на ней изображено!), бессознательно касается кончиками пальцев кожаной рукоятки кинжала, наконец толкает дверь и входит в харчевню, что при постоялом дворе.
Здесь дымно, душно, весело. Вечер только начинается, но постояльцы и завсегдатаи уже заняли лучшие места и успели принять по кружечке для разогреву. В углу, прикормленный и благодушный, бренчит на струнах… гляди ж ты! тот самый музыкантишка, что нынче утром не давал Фантину отоспаться в «Кости»! Видать, попросили его оттуда или сам перебрался, где потеплей да народ поприветливей; Лезвие Монеты пытается злорадствовать, но душа отказывается: в самом деле, жалко тебе, что ли, каждый зарабатывает на хлеб и вино как может. Не всем же пробавляться благородным искусством прикарманивания того, что плохо лежит, — это уже подает голос Фантинова самоирония, он бы и рад слышать ее пореже, да не получается. Ну, пусть… — и это относится в равной мере к поющему musicus'у и к иронии.
Так, а где же хозяин заведения, достопочтенный Рубэр?
— …почему?! Я спрашиваю тебя, и не смей отворачиваться и молчать, не смей мне лгать, слышишь! Неужто я мало платил тебе?! Такая у тебя благодарность, да?
Вот и Рубэр. За последние годы, после того, как остепенился и завел собственное дельце, он изрядно растолстел, да и заботы о «Сапоге» здоровья не прибавляют. Впрочем, Ходяга никогда не мог похвастаться покладистым характером. Сейчас он распекает какую-то девицу, видать, из своих же служанок, та — мертвенно-бледна лицом, слушает его брань безропотно и не пытается вставить ни словечка в свое оправдание. То ли знает, что сейчас это бессмысленно, даже опасно, то ли до смерти напугана Рубэровым рыком. Интересно, в чем ее, собственно, обвиняют? ага: