— …Дело не в ранении, молодой человек. Он попросту истощен до крайности, истощен и устал. Ему необходимо выспаться…
(Но в том-то все и дело, что твой глубокий сон способен незаметно перейти в нечто большее. В то, что длиннее и бездоннее любого сна. И куда ты так стремишься сейчас попасть.)
Появляется еще один голосок, тонкий и растерянный:
— Давно это случилось?
— На закате, он как раз собирался идти в доки.
— А-а, к этому.
— Угу. К славдурману или как его там…
— Что говорит лекарь?
— Чтоб я заткнулся и проваливал, мол, мешаю. По-моему, он сам не знает, что делать. А ты?
— А что я? Я — всего лишь серван, которому «повезло» стать custos'ом. Врачевать я не умею, ясно!
— Может, позвать ресурджентов?
— А они тут при чем? Он же еще не умер… да и если бы… они ж только через сорок дней после смерти могут оживлять.
— Так что же нам делать? — в голосе Фантина звенит неподдельное отчаяние.
— Молиться, — мрачно роняет Малимор. — Больше ты ничем ему не поможешь. Скажи лучше, как там дети?
— Да как… Вредничали весь вечер, я их поручил кормилице. Чего она только не делала — и убаюкивала, и сказки рассказывала, и кормила… Ну, вроде вот заснули.
— Можно, я взгляну?
— Пошли.
Они уходят, хлопает дверь. Маэстро лекарь тоже уже ушел, давно сдался, попросил позвать, если что-то изменится, и сбежал «проветриться и перекусить, если нужно, я буду внизу», он сейчас потягивает вино за одним из столов в общей зале и кивает Рубэру Ходяге: «Да-да, вы правы, это нельзя оставлять безнаказанным: вот так запросто, на улице подстрелить ни в чем не повинного человека, вы правы…» Ты чувствуешь запах пота, усталости и страха, что пациент умрет, а в этом потом обвинят его, лекаря; дома опять остывает нетронутый ужин, а обиженная супруга будет «все понимать», но дуться целый день или даже три. Пожалуй, он не зря переживает. Его действительно могут обвинить, и жена действительно будет дуться. Но ты ничем не можешь ему помочь.
И он тебе — тоже ничем.
…Умирать больно, понимаешь ты. Нет-нет, речь не о физической боли, а о привязанностях; тонкие-тонкие нити, которые крепче цепей, они протянуты от тебя во все стороны, ты — паук в центре паутины, но ты же — марионетка в чужих руках; в Его руках, постепенно ты избавляешься от них, одну за другой рвешь — и да, это адски больно.
Не менее больно обнаружить вдруг, что твои представления о мире, твой панцирь («скорлупа», синьор Аральдо, вы были правы, «скорлупа»!) — ущербны, изъязвлены трещинами, твои «хорошо» и «плохо» обладают мельчайшим, недоступным глазу изъяном, который тем не менее делает свое черное дело: ты знаешь о нем и уже не можешь ежедневно и ежечасно выходить на бой — меч валится из рук, сомнения, подобно яду «misericordia», проникают в кровь, в самую твою суть — и, даже зная, что оружие врагов еще более ущербно и непрочно, ты отступаешь, сдаешься, признаешь собственное поражение (ибо это — поражение, Господи!), ты уже не пытаешься по крохам собрать развалившийся доспех, но срываешь его с себя — с кровью, с мясом, с отчаянным «Пусть так!» идущего на эшафот, свой меч ты вонзаешь в самого себя — и принимаешь боль, как высшую меру наказания, как неизбежное зло, которое ты уже выбрал, ибо «misericordia» — не для всех, тебе она недоступна, терпи, раскройся в последней слепой атаке на собственные ошибки и заблуждения, прими с достоинством, что должно, иди по этому пути до конца, пусть даже там, в конце, тебя ждет адов круг — тот, что предназначен для предателей!..
Голоса слышны хуже и хуже, они уже настолько похожи один на другой, что ты их почти не отличаешь, тем более — не можешь понять, кто именно говорит и о чем. В них сейчас ровно столько же смысла, сколько в грохоте прибоя или в стрекотании сверчков. Просто шум, который отвлекает.
Который мешает спать.
Скоро, очень скоро он не будет тебе мешать.
Уже почти не больно.
Уже…
И в этот момент чьи-то цепкие пальцы хватают тебя, хватают и держат так, что снова приходит все: боль, время, память. Ты пытаешься сбежать, вырываешься что есть мочи, но становится только хуже: чем больше прикладываешь усилий, тем больше просыпаешься к жизни; возвращаются чувства, желания… память…
Ты изумлен: ты знал, точно знал, что ни одно живое существо с той стороны барьера никак не могло повлиять на тебя.
Ты растерян: невозможное тем не менее произошло.
Ты пытаешься понять: как могло это случиться, ведь ты уже почти ушел.
Что же — тебе охотно подсказывают.
Показывают: на галерее стоят трое. Призрак и ты с Фантином; у вас в руках по младенцу.
«Не кричите, разбудите ребенка», — говоришь ты синьору Бенедетто, но младенец уже проснулся, поморгал, скривился было недовольно и собрался возопить о том, что пеленки мокрые и надо больше внимания уделять детям, а не старикам, к тому же давно мертвым, — но вдруг распахнул глазенки, выпростал ручку и потянулся к рукаву синьора Бенедетто.
…Пальцы малыша уверенно хватают призрачную ткань, мнут ее, тянут на себя. На лице ребенка — блаженная усмешка: вот ведь какую игрушку себе нашел!..
Вдруг младенец поворачивается и (этого не было, не было, не было!) смотрит на тебя внимательным, неожиданно взрослым взглядом. Такой бы больше приличествовал почтенному старцу — да вот хотя бы тому же синьору Бенедетто, но не ребенку, которому всего несколько месяцев от роду.
Ну так обычные дети и призраков за рукава не хватают!
Ты начинаешь догадываться.
И, словно давая понять, что ты на верном пути, издалека — но в то же время совсем рядом — звучит смех.
Веселый детский смех.
Эпилог
ОТСТУПНИК
[…] и по какому-то странному наитию меня посещает чувство, что все написанное на этих листах, все читаемое сейчас тобою, неведомый читатель, не что иное, как центон, фигурное стихотворение, громадный акростих, не сообщающий и не пересказывающий ничего, кроме того, о чем говорили старые книжные обрывки, и я уже не знаю, я ли до сей поры рассказывал о них, или они рассказывали моими устами. Но какая из двух возможностей ни восторжествует, все равно, чем больше я сам себе повторяю ту повесть, которая родилась из всего этого, тем меньше я понимаю, было ли в ней какое-либо содержание, идущее дальше, чем естественная последовательность событий и связующих их времен.Умберто Эко. «Имя розы»
1
Из записей в конторской книге сьера Риккардо Барбиаллы, верфевладельца:
«Странный старик, «просто Обэрто, без синьора», приходил сегодня днем. Сперва я не узнал его — он очень помолодел, хотя палочка при нем. Он облазил все мои доки, заглянул на несколько судов, которые в ближайшие дни должны быть спущены на воду, что-то там делал. (Я велел никому не вмешиваться, хотя знаю, что потом некоторые проверили корабли, на которые он поднимался. Я сделал вид, что не знаю об этом. Мало ли что он мог там…/вымарано/)».
/чуть позже/
«Кажется, «просто Обэрто» не солгал: в доке, где стояла «Цирцея», все спокойно…»
/значительно позже/
«Сегодня узнал: «Цирцея» разбилась о скалы. История странная, случилась в тихую погоду, команда (почти всем удалось спастись) не была пьяна или небрежна (тому есть свидетели из лиц незаинтересованных, бывших в момент катастрофы на берегу).
Впору согласиться с теми, кто считал судно проклятым!»
2
Из секретного донесения Гвидо Фантони, начальника тайной службы города Альяссо, мессеру Томмазо Векьетти, одному из членов Совета Знатных:
«…Спешу также сообщить, что из Альяссо наконец-то отбыл магус, вызванный Цининкулли для розысканий, цель которых Вам известна, равно как и их результат.