В этом месте мама запнулась и повернула к Андрию свое измятое временем, но оттого ни на капельку не ставшее менее родным или менее красивым лицо.
— А как ты? — спросила. — Хлопчик — твой?
— Считай, что мой. Прибился по дороге, вот собираюсь его домой отвезти, да сейчас не могу. И взять с собой не могу. Думал здесь оставить, у людей…
— Так оставь у меня… — Она снова запнулась и покачала головой.
— Что-то не так?
Но, положа руку на сердце, он мог бы и не спрашивать. Сам видел: не так. Бедность, поселившаяся в маминой хате, заставляла Андриево сердце под этой самою рукой замирать — а то вдруг начинать биться чаще и взволнованней. Он с растерянностью наблюдал за тем, что творилось с ним, старым, видавшим виды козаком. Хотелось остаться здесь, плюнуть на все и всех; заняться в первую очередь крышей, которая невероятно прохудилась за эти годы, когда мама жила одна, — сейчас сквозь щели проглядывали ночные звезды. Потом непременно дойдет очередь до хлипкого сарайчика, в котором мать держит Чернушку. Потом…
«Вот именно — потом, — будто произнес в его сознании чей-то холодный голос. — Все это ты сделаешь потом. Сперва — сундучок».
Он смежил веки, не зная, сможет ли поднять их снова, вообще не зная ничего о том, что скажет или сделает мгновение спустя. Будущего не было. Осталось только прошлое, и в прошлом — он, уходящий из дому, оставляющий маму свою с братьями, мол, чтоб им легче жилось, а на самом-то деле только из-за страсти к подвигам да странствиям; он — все эти годы всего раз или два вспомнивший о доме; он — нежданно-негаданно явившийся к ней теперь, когда все надежды умерли, когда только одна вероятность их оживления подобна была бы маленькой смерти; он — одним своим приходом (а ведь мог проехать мимо, чуть поразмыслив, проехать, а вернуться уже потом!) даровавший ей эти надежды; он — их же намеревающийся уничтожить одним своим словом; он — не способный поступить иначе…
И будто кто-то запел, тихо и печально:
—
Соколику-сину! Вчини мою волю:
Продай коня, щоб не їздить по чистому полю!
—
Соколихо-мати! Не хочу продати:
Треба мому кониченьку овса й сіна дати!
—
Соколику-сину! Хто буде робити?
Вже прийдеться мені, сину, голодом сидіти!
—
Соколихо-мати! Пусти погуляти!
Буду гулять поденеду, доленьки шукати.
Ой привезу тобі цілі три жупани,
Та щоб були ті жупани серебром заткані!
Ну и где те жупаны, Андрию? Не в пыли ли вывалены, не ногами ли твоими топтаны?
Вдруг она вздохнула и призналась в том, о чем с самого начала, едва только сообразила, что Андрий не останется с нею, собиралась умолчать. Деньги, деньги, проклятые деньги!.. Они нужны ей, иначе через два дня она лишится и коровы, и этой хаты, больше похожей на сарай, — всего! Он слушал ее сбивчивый рассказ (глаза по-прежнему оставались закрытыми) и, казалось, падал. Падал, падал, падал!..
«Почему я не поклялся чем-нибудь другим? Здоровьем, жизнью, душой своей бесталанной — почему?! Зачем клялся мамою?!»
Он вставал, шел к сундучку, отпирал его — и вдруг снова оказывался на лавке, рядом с мамой; и снова — вставал, шел, отпирал, вставал, шел, вставал, вставал, вставал, вставал…
— Сынку, что с тобою?
Он не слышал. С закрытыми глазами, с останавливающимся сердцем он продолжал переступать через самого себя — чтобы самого же себя и спасти, сохранить.
Вставал, шел, отпирал сундучок, вставал, шел… И не видел, как переменилось ее лицо. Пришел в себя от крика.
* * *
Мыколке было скучно… нет, скорее тоскливо. Он не знал, куда себя деть, чем заняться. Вдруг из полноправного (ну, пусть не совсем, но все-таки) дядь-Андриевого спутника он превратился в обузу, хлопчика, от которого следует избавиться, и чем скорее, тем лучше. Это было очень и очень обидно, однако ничего не поделаешь, Мыколка заранее смирился с будущей своей участью и даже ушел из хаты на двор — привыкать к одиночеству. Конечно, потом дядька Андрий вернется и отвезет домой — но когда еще это будет.
А тут — живи у старухи какой-то незнакомой бог весть сколько времени.
Первым делом он направился к Орлику, проверить, как тот. Конь чувствовал себя вроде ничего, стоял у крыльца и дремал. Вообще-то это было неправильно, следовало бы завести его в сарайчик, к корове. А вдруг дождь? Или кто украсть решится? Попадаются ведь такие, против них даже настоящий козацкий конь ничего не сможет.
Обуреваемый нечаянно пробудившимся хозяйственным настроением, Мыколка зашагал к сарайчику. Дверь оказалась заперта накрепко, тогда он зашел сбоку, расшатал и вынул одну за другою три доски и влез внутрь. Зачем — и сам еще не понимал.
В сарайчике было не так уж и темно, лунный свет просачивался сквозь щели, будто прохладная вода. В этом свете Мыколка и увидел: никакой коровы здесь нет. Вообще сарайчик пустой, только в углу торчит то ли полено, то ли старый, забытый всеми чобот, который давно пора выбросить, да хозяйке жалко расставаться с любимой вещью, а то, может, просто руки никак не дойдут.
Чобот вдруг шевельнул голенищем и весь как бы потянулся к Мыколке. Хлопчик бросился к нему — а в щель, только что им созданную, протиснулся второй самоходец и тоже поспешил к брату. Плененный был прикован к полу большущими гвоздями. На то, чтобы отыскать во дворе подходящий инструмент и освободить самоходца, ушло не так уж много времени. Но когда Мыколка, сопровождаемый обоими чоботами, ворвался в хату, Андрий уже почти не дышал.
* * *
Все вернулось внезапно, одним щелчком, будто по носу дали — и не так ведь больно, как досадно, что позволил такое с собой учинить. Внутри разливалась горечь от спекшихся в один липкий ком мыслей.
В дверном проеме стоял Мыколка, и что-то с ним было очень не так. «Сабля, — отстранений сообразил Андрий. — Зачем это он взял мою саблю?»
Ярчук не знал (откуда?!), что сейчас хлопчик невероятно похож на него самого — не сложением, конечно, и не телом, но блеском глаз, в которых сияли твердое намерение и холодная ярость.
— Ты, старая карга! А ну пошла прочь!
Кто это сказал? Неужели Мыколка? Неужели — его, Андрия, маме?!
Нет, старуха, которая сидела сейчас перед ним, меньше всего напоминала его мать. Скорее уж — ту древнюю сущность, с которой прошлой ночью бился Степан.
Собственно, это она и была.
— Обычно меня называют иначе, — проскрежетала старуха. — Люди кличут по извечному своему недомыслию Ягою, а мои подданные — госпожой Хозяйкой.
— Но на деле — ты самая настоящая карга, — звонко сказал Мыколка.
— Из-за тебя же! Из-за тебя и вот таких, как ты! — буквально взорвалась старуха. — Вы же сами придумали меня такой! Вылепили меня страшной и уродливой — о, вы, конечно, не ведали, что творите! Раньше, еще до того, как ваш многоженец скинул в реку кумиров, вы представляли меня совсем другою. Тогда мы жили в мире и согласии: я привечала померших, они служили у меня, пока не отправлялись дальше. А теперь что?! Теперь они боятся меня, бегут от меня, проклинают меня! Никто, никто и никогда не скажет мне доброго слова! — Ее когти снова удлинились, она сжимала и разжимала пальцы, не замечая, как выскребает на столешнице длинные полосы. — Никто не любит меня! Никто не прислуживает мне! А уйти, как они, я не могу! Божыволию! Сохну! А ты — погибели моей хочешь, — непоследовательно воскликнула она, обращаясь к Андрию. — Сундучок этот рахманский через весь край волочишь, в зеркальце зыркаешь: «Кто на свете всех дурнее, всех страшнее, всех лютее?» Я! Я, я, я! Я-а!.. — Она застонала и покачнулась, но удержала равновесие и окинула бешеным взглядом хату, начавшую меняться: проступали пряничные стены и ставни со звериными мордами. — Я ловлю их, — сказала Яга так, словно признавалась в чем-то сокровенном. — Ловлю и держу, чем и как могу. Да пустое! Лучше от этого мне не становится. Я — карга. Меня невозможно любить, силою заставить любить вообще невозможно. Ты знаешь это, козак? Что ты вообще знаешь о любви и смерти?