— Надеюсь, самое многое через пару месяцев вернемся из Кандагара, замолвим за тебя словечко. А ты, года не пройдет — закончишь медресе. И закатим мы две свадьбы сразу — твою с Менгли и Мамедсапы, братца твоего. Родителям Менгли отдадим, что запросят, не сомневайся, не позволим исковеркать жизнь девушки.
Махтумкули промолчал, тая в душе благодарность: да услышит тебя аллах, дорогой мой друг, да снизойдет он к нам своими милостями…
Хаджиговшан проснулся рано — провожать посланцев в Кандагар. Сразу же вокруг кибиток закипело оживление. И если ночью сердца людей бились тревожным ожиданием разлуки со своими близкими, то сейчас эта минута подступила вплотную. Женщины глотали слезы, прощаясь с мужьями, плакали матери на груди сыновей, кто-то обнимал брата или отца. Путь был долог и опасен, но каждый надеялся на благополучный исход, каждый старался отогнать от себя недобрые мысли.
Постепенно все жители собрались возле холма Екедепе, там, где проводит свои вечера сельская молодежь. Но не было сейчас ни смеха, ни шуток — хмурыми, подавленными выглядели люди. Лишь некоторые, вроде Мяти, охваченные неуемным стремлением к перемене впечатлений, выделялись из общей массы.
На холме, насторожив уши, стоял конь в золотой сбруе, предназначенный в подарок Ахмед-шаху. Его держал под уздцы Адна-хан, напыженный и самодовольный.
Карли-сердар стоял рядом с Човдур-ханом, негромко говорил что-то — вероятно, последние наставления давал.
Торжественным шагом поднялся на холм Довлетмамед в легком халате и белом тюрбане. Сердар поздоровался с ним, почтительно протянув обе руки. Это была скорее демонстрация, нежели проявление искренних чувств, но демонстрация была нужна. Для людей, что стояли в ожидании.
— Люди! — обратился к ним Карли-сердар. — Не шумите и слушайте внимательно!.. Его величество Ахмед-шах предоставляет нам место под своей державной сенью. Призывайте аллаха, люди, благословляйте милосердие! Пусть вечно живет солнце вселенной — великий Ахмед-шах Дуррани!
Призывы сердара заставили Махтумкули скорчить презрительную гримасу. На какое-то мгновение он забыл, что сам сочинял панегирик Ахмед-шаху и проворчал под нос:
— Всего шесть лет минуло, как кричали мы здравицу Надир-шаху, восхваляя его доблесть и великодушие. Много мы получили от Надир-шаха? Море крови и слез оставил он после себя…
— Что ты там бормочешь? — полюбопытствовал Абдулла.
— Ай, так… ничего, — смутился Махтумкули.
А Карли-сердар продолжал выкрикивать:
— Счастливого вам пути, орлы!.. Возвращайтесь благополучно!.. Благословляйте наших орлов, люди!..
Однако люди не разделяли энтузиазма сердара. Они слушали, негромко переговаривались между собой а кричать — не спешили. Сердар предоставил слово Довлетмамеду.
Тот постоял, поглаживая свою сквозную бородку, всматриваясь в отъезжающих и провожающих так, словно пытался увидеть что-то невидимое другим, поднял руки в ритуальном жесте. Напутственная речь его оказалась необычайно краткой, краткой до удивления, Адна-хан даже рот раскрыл.
— Счастливого пути, дети мои, — произнес старый поэт. — Пусть вам сопутствует удача! Аминь!
— Аминь!
— Аминь! — нестройно прошло по толпе.
Човдур-хан поманил к себе своего двенадцатилетнего сына, который вместе с матерью стоял у подножия холма:
— Атаназар, сынок, поди сюда…
Мальчик подбежал. Отец протянул ему ружье:
— Стреляй вверх.
Атаназар выстрелил. И другие джигиты принялись палить в небо. В селе всполошились куры, со всех сторон залаяли собаки. Даже невозмутимые верблюды хивинского каравана, которые лежали и спокойно пережевывали жвачку, поднялись и повернули морды на грохот выстрелов.
— Джигиты, в седла! — дал команду Човдур-хан.
Махтумкули не сводил с него глаз. Он уважал Човдур-хана и любил его, но сейчас какой-то червячок точил сердце; ты же умница, друг мой хороший, ты же все понимаешь и многое предвидишь, что тебя заставило ввязаться в это бессмысленное дело? Я не стал тебя спрашивать об этом, чтобы не смущать твой дух перед дорогой, а сам ты не счел нужным объяснить, но я очень хотел бы проникнуть в твои мысли…
Човдур-хан спустился к подножию холма. Жена его, Аннахал, беззвучно плакала, не утирая струящихся по щекам слез. Он укоризненно сказал: