Выбрать главу

Лейтенант Мусус выехал на открытое место. Паленым пахло так сильно, что он остановился. Один из его людей крикнул:

— Эй, кто там ку-у-рит?

Подальше и поближе раздались хлопки — солдаты хлопали по одежде руками и шляпами, стараясь погасить искры. В вихре приторного воздуха гудели голоса: «Это не я…», «Не у меня…», «Не мы…», «Где-то впереди горит…», «У меня сигара была, да погасла…», «Разве тут сигарой подожжешь, мокро все…», «Вода бы огонь потушила…», «Может, из воздуха воды надоим…», «А я… мне бы спешиться по нужде…», «Искры не летают, а вонь идет…»

— От тебя от самого вонь пойдет! — крикнул кто-то слыша, что конь остановился, а всадник оправляется на земле.

Однако запах не лгал, в воздухе мелькнуло пламя. Где-то выжигали лес.

Всадники глухо переговаривались: «Знать бы, что там, внизу… Не дай бог, начальник прилег поспать, сигару за ухо заткнул, и загорелось… Нет, у них вроде бы дождь идет… Не дай бог, пожар под дождем… Вода разогреется, все спалит… Нет… Это ветер… Это листья… Ветер… Листья… Листья… Ветер…»

Сомнения кончились сразу. Люди взглянули друг на друга. Все были тут, вместе, потные, перепуганные, словно их била лихорадка. Сверкнул, как стекло, свет. Сверкнули глаза у людей и у коней. Всадники кинулись вспять. Они неслись вверх так легко, будто катились вниз по склону, они летели мусором среди жара. Кусты ощерились багровыми лезвиями. Валил дым. Лилось пламя. Люди знали одно — надо спастись. Быть может, Мусус успел скомандовать: «Бе-ги-и!»

Бенито Рамос остался в зарослях. Пламя его не пугало. Не зря он столковался с чертом. Коня он отпустил, сорвав с него узду. Летучие мыши шлепались наземь, лишившись чувств от удушья. Олеки бежали, словно ими выстрелили из сербатаны. Черные осы, от которых пахло горячей водкой, вылетали из муравейников-ульев пятнами темного навоза лежавших на земле.

Неподалеку, на холме, чьи-то тени смаковали огонь, поднимавшийся из кратера. Языки пламени, словно руки, хватались за стену воздуха, и кровь текла из них, будто на алтаре маисового поля приносили в жертву кур. Чьи-то тени в больших шляпах и в черных грубых рубахах курили сигары, острые, как кустарник, опираясь задом не о землю, а о пятки подогнутых ног. То были Калистро, Гауденсио, Руперто, Андрее и Росо Текун. Они курили и беседовали тихо, медленно, мерно.

— Гауденсио, — говорил Калистро, — видел Оленя Семи Полей. Тот позвал его из-под земли и попросил себя откопать. Он откопал, а Олень и сказал ему, как человек, как вот мы говорим, словами: «Гауденсио…» — и туп-туп-туп — левой задней ногой покрутил, будто землю копает.

— Так ли он говорил, не так ли, — продолжал Гауденсио, — а уж что было, то было. Откопал я его, где похоронил, и сел он на камень, как на стул. Сел он — и на сиденье и на спинке распустились цветы, кофейные с белым, и гусеницы выползли, одни с зелеными рожками и глазками, другие с красными, третьи с черными. Они глазами блестели, а не двигались, так что под оленем, на сиденье и на спинке, был как будто мохнатый плюш. Сел он, ногу закинул, что твой алькальд, и улыбается. Улыбается, луна ему в рот светит, зубы у него белые, а не блестят. Ну, улыбается он, мигает, словно ему золотая мошка на левый глаз села, и говорит: «Знай, Гауденсио, что настал седьмой год и должен я опять воскреснуть, потому что у меня, как у кошки, семь жизней. Я один из светляков-колдунов, которые были с Иломом, когда отряд на него напал. Тогда я ожил первый раз, потом еще пять раз, а сейчас, на седьмой, ты меня убил, потому что у тебя хватило терпения подстерегать меня в тростнике и меткости, чтоб в меня попасть. Мне не жаль, что ты меня убил, я воскрес, чтобы пережить того, для кого тоже настал седьмой год…»

— Это значит… — воскликнули вместе Калистро, Андрее, Уперто и Росо, или Росендо, как звали его женщины. Мужчины звали его Росо, а женщины Росендо.

— Да, — осторожно подтвердил Гауденсио и прибавил, глядя, как огонь ползет по Трясине: — Замолчал Олень, почесал левое ухо, дал мне левую ногу и поскакал вниз. А скоро и огонь завиднелся.

— А ты его слева схватил, чтобы к себе перетянуть…

— Потише, братья, и глядите в оба. Тут скоро проедут, они там у матери спрашивали, умер лекарь или нет, — сухо и тихо сказал Росо Текун.

В ответ посыпались ружейные пули. Пять огнив чиркнули о кремень — чик-чик-чик-чик-чик — и замолкли, глядя на тех, кто упал среди смертельных лезвий исоте и ладоней огня, истекающих кровью, будто на1 алтаре маисового поля приносили в жертву кур.

С коней попадали многие из тех, кто покидал Трясину, спасая шкуру, а люди Мусуса, мешаясь с ними, понеслись назад, не доехав до места, где сидели братья Текун. Раз уж умирать, почему не помочь отмщению, которое должно свершиться на багровых дорогах, перерезанных грубыми тенями сосен?

МАРИЯ ТЕКУН

Х

С лианы языка, с мелких белых зубов, с корня слез срывались крики:

— Мария Текууу-у-у-ун!

Мария Текууу-у-у-ун!

Голос постепенно оседал:

— Мария Те-ку-ун!

Мария Те— ку-ун!

Холмы присели под тяжестью эха:

— Мария Те-ку-ун!

Мария Те— ку-ун!

И эхо оседало:

— Мария Те-ку-ун!

Мария Те— ку-ун!

— А чтоб его черти взяли! — выкрикнула веснушчатая женщина с длинными рыжими косами. Она была высокая и худая. Трудно сказать, из сердца или из сорочки вырвались эти слова. Родились они в сердце, а вышли через прореху в сорочке. Совсем порвалась у нее одежда, в животе сидел ребенок, на руках — другой, дети цеплялись за легкие юбки, а старшие погоняли быков, запряженных в телегу. И она, и дети ушли от того, кто не нужен им, кто не может рубить дрова, таскать воду, поить скот, обирать соты и скопить котов. Они сложили в телегу все, что у них было. Мало, но кое-что было у них. Оставлять они не хотели ничего. Да и зачем, если тот, кому бы это досталось, все равно умрет?

— Мария Текууу-у-у-ун! Мария Текуууу-у-у-ун! — кричал, не переводя дыхания, Гойо Йик. Он устал, он больше не мог руками, ушами, нюхом искать, куда же ушли дети и жена. Слезы текли ручьем, словно медовая водица, по грязным щекам дорог.

Он кричал, он ярился, как младенец, он звал и звал, ничего не видя и уже ничего не ощущая, и волосы его развевались по ветру. Уходя, беглецы нарочно говорили и смеялись в той стороне двора, словно идут в Писигуилито. На самом же деле они ушли в другую сторону, и недалек был тот час, когда с высоты плоскогорья они затаив дыхание увидят берег и услышат рев океана. Они ушли по каменистой дороге, которая летом была дорогой, а зимой — потоком. Вода спускается с гор к морю, чистая, добрая, сильная, как те люди, которые уходят из холодных краев работать на берегу Смеются облака в вершинах сосен, обратившихся в птиц, потому что в них обитают и над ними летают разноцветные птицы. Но и вода, и люди портятся там, у моря. Они плохо пахнут, их бьет лихорадка в длинных зарослях мангров, где так Душно и так дробится свет.

Гойо Йик прислушался снова, уже не дыша. Он задохнулся воздухом и теперь то еле вдыхал его, то не дышал совсем. Ему было очень страшно, что жены и детей нигде нет, но он еще слышал их. щепочки нервов еще короли ему то место, где бьется пульс. Что это? Листья? Птицы? Дождь? Землетрясение, сдвинувшее все на свете?

Падали деревья. Дети говорили ему, что самое меньшее из них — в три обхвата.

— Мария Теку-у-у-у-ун!

Мария Теку-у-у-у-ун!

Он вернулся домой, взывая к жене и детям. От крика у него ершило в горле Костлявыми руками он погладил дрожащие, хилые ноги. Который час? Гойо Йик умел определять время. Под слабыми, распухшими от клещей ступнями земля была холодная, и он прикинул, что уже вечер. В полдень земля печет, утром увлажняет, а в темноте — холодит, как шкура мертвых зверей.

— Пожалей меня, Мария Теку-у-у-у-у-ун! Не прячься ты, Мария Теку-у-у-у-у-ун! На что тебе это? На что это вам, сыночки? Сыно-о-о-о-о-чки! Бог вас, гадюк, накажет. Я устал кричать, Мария Текун, Марии-и-и-и-и-ия Текун! Отвечайте, де-е-ети!… Де-е-е-е-е-ти! Сыно-о-чки… сыно-о-чки… сыно-о-о-о-о…