— Дай-ка мне, кум, нашу бутылочку… нашу красоточку… я тебе налью!
— Ты уж побольше, по-солдатски!
— По-генеральски, да хоть бы и по-мертвецки, все водка! А деньги возьму, да.
— Я тебе плачу, кум, а ты мне налей.
— На шесть монет водки моему куму! Водка запенилась в тыкве.
— Пенится, потому что хорошая.
— Так и вижу, кум, торгуем мы в ихнем селении, чашку — одному, чашку — другому. Оно выгодней, чем бутылками. И главное — за наличные, как мы тут с тобой!…
— Монета к монете! Ну, кум, сейчас ты богатый, выпей последнюю и пойдем…
— Нет, пред-предпоследнюю, я еще жив…
— Ладно, перед-предпоследнюю…
— А ты мне дай на шесть монет и еще на четыре…
— Четыре?…
— Это в долг…
— Подаришь — потеряешь, одолжишь — людей насмешишь…
— Значит, на шесть. Только не скупись и на землю не лей, земля тоже пьющая, да не допьяна, а напьется — трясется. Красивое имя у тебя: Паскуаль. Веселое, как Пасха. На Пасху, наверное, родился, потому и назвали.
Теперь бутыль приходилось переворачивать донышком вверх, Револорио плохо видел, куда льет, а Гойо никак не мог толком подставить свою тыкву под горлышко и водил ею туда-сюда.
— Н-не туда! — восклицал он смеясь и пуская пузыри. — Про-мах-нулся!
Он сплюнул и отер всей ладонью рот, чуть губы не оторвал, чуть не оторвал и губы, и зубы, и щеки. До самых ушей отер.
— Только бы 1емля не тряслась, — ворчал Револорио. — Подставь-ка поровнее…
— А ты прямо в рот лей. Куда льешь, кум, тыква моя не на земле… Ты что, нарочно? Обидеть хочешь?… Ме-ня… ня… ме…
— Ну вот, кум! Попал.
Водка темным водопадом хлынула в тыкву и расплескалась.
— Кровь проливаешь, кум, чистую прибыль губишь!
— Что нам прибыль, что убыль! Пальцы обсоси. Рука у меня дрожит чего-то.
Револорио с трудом поставил бутыль, а Двуутробец обсосал пальцы, подлизал все вокруг и протянул гыкву снова.
— Перевернем бутылочку, кум?
— Пере-вере-нем…
— Как ты велишь…
— Сперва я тебе дам шесть монет. — сказал Револорио. — На, бери, а то не поверишь.
— Всем верить — но миру пойдешь.
— Бабушка моя Паскуала всегда говорила: «Живи, как живется, и жив будешь».
— Какие у вас имена пасхальные, веселые…
— Матушку окрестили в честь Марии Скорбящей!
— Зерно, она же мать. За матушку твою, я угощаю, вот тебе деньги!
— И я за нее хочу угостить, бери шесть монеток. Заметно полегчавшая бутыль переходила из рук в руки, равно как и шесть монет. Счет вели точно.
— Я выпью, деньги даю…
— Вот тебе… раз, два, три… шесть.
— Теперь я… пять… шесть.
— Я заплатил, а ты не налил…
— Значит, шесть тебе и шесть мне…
Кумовья глядели друг на друга и не верили своим глазам. Кум Двуутробец не верил, что перед ним кум Паскуаль, а Паскуаль не верил, что перед ним Двуутробец. Если бы они в это вникли, они бы разобрались, но куму Паскуалю, в сущности, было все равно. Он глядел на кума Гойо, трогал его и не мог понять, как же это он рядом, когда он далеко, еле виден, в голых песчаных горах, гДе лежит селение, еле виден в горах, среди выжженной травы, сверкавшей в лучах заката, словно раскаленный котел, только скалы белели тощими призраками, и там, за ними, за эквалиптами и гомоном, было селение Святого Креста.
Кумовья шли кто где, иногда натыкаясь друг на друга, шляпы У них сбились на затылок вроде сияния, волосы падали на лицо ветвями плакучей ивы, а губы раздвигались в бессмысленной улыбке. Кумовья собирались торговать водкой, только в бутыли немного осталось, судя и по весу и по слабому плеску, раздававшемуся за спиной у Паскуаля, когда он спотыкался.
Гойо Йик натянул шляпу на лоб, на глаза, чуть ли не на нос, чтобы вернуть слепоту, но не поэтому он вдруг перестал выписывать вензеля. В своих прежних владениях — в царстве осязания и слуха — он встретил Марию Текун. «Как живешь?» — сказала она, и он ответил: «Хорошо, а ты?…» — «Что тут бродишь?» — «Водку продаю, с одним знакомым, мы с ним покумились. Дело завел». — «Много выручишь?» — «Да, — признался он, — кое-что будет…»
Паскуаль дернул его за полу (он упал лицом вверх) и подошел к нему, звеня бутылью, чтобы снять с него шляпу.
— С ума сошел, кум, чего с женой говоришь?
— Не трогай меня, кум, я ее вижу, а еще про детей не спросил!
— Нехорошо с живыми говорить, когда их нету, они тогда тощают и кости у них куда-то растворяются…
— Да тут она, при мне! Ладно, спугнул ты мой сон, дай еще лекарства. Вот, я все ясно вижу: тут — ты, а тут — я, и хочется мне выпить.
— Не пугал я твоего сна, кум, ты не спал, просто говорил, как во сне. Допился…
Револорио упал ничком, бутыль покатилась. Двуутрубец скреб землю не в силах встать.
— Черт те что, — жаловался Гойо Йик, — как же мы будем дело делать? Как будем дело… дело… тьфу… Мы бы разбогатели, верно, кум? А у нас… водки нет… нету водки… зато выручка при нас, мы же за деньги продавали… Выну — сосчитаю. Все по шесть монет да по шесть монет, это много будет… У нас с тобой в карманах… Выну — сосчитаю, сосчитаемся, ты мне мое отдай, мы ком-пань-оны… Дело у нас шло неплохо, дело… шло… это… тьфу… хуже нет, когда худо… хуже худого нет… которое хуже, то и хуже… хуже худшего… а хуже всего, что мы с тобой всю бутыль выпили… выпили… дело загубили…
Револорио храпел.
— Где-де-де… водка, кум? — вопрошал Двуутробец. — Пили мы, платили, значит, при-быль при… нас… Кроме того, что мы вложили… монеток, поди, двести… За-ра-бо-тали мы… на чем?… на гнусном зелье… Монеток… триста… четы-ре-ста… пятьсот… шестьсот без тех во-сьмидесяти…
Тут явился караул из управы, чтобы забрать их за бесчинства в безлюдном месте, и позвал двух полицейских, чтобы выяснить дело с водкой.
Караул состоял из девяти индейцев в белом, с большими мачете, в поношенных широкополых шляпах и ярких — красных и синих кушаках. Когда они поднимали пьяных, темные руки и ноги торчали, как чужие, из белых штанин и рукавов; когда говорили — зубы сверкали, как лезвия мачете.
Коротышки полицейские нюхали бутыль, от нее пахло шоколадом. Кроме запаха, в ней не осталось ничего. Стражи порядка вздыхали, облизывались, потирали руками брюхо, но поживиться не могли.
Двуутробец, кажется, благодарил за услуги — какие счеты, люди свои!… — только нельзя ли полегче… голова у него упала вниз… закинулась назад… склонилась вправо… влево… моталась туда-сюда, то метя волосами по груди, то с хрустом ломая шею. Уши у него были в крови, жилы на лбу вздулись.
Индейцы волокли его за руки, он бороздил ногами землю, а кума, бутыль и две шляпы они несли, и шляпы казались белыми тенями их черных голов.
Перед судом кумовья предстали на следующий день, запуганные, в кандалах, под стражей. В тюрьме все плохо, но хуже всего в тюрьме похмелье. Дрожа и запинаясь, слушали они вопросы того, кто в тот день выполнял обязанности судьи, и понимали не сразу, отвечали невпопад, с трудом соединяли слова в предложения. Бумажку свою они где-то обронили. Они столько раз вынимали деньги из карманов, что она выпала, и все. Вот чертова бумажка, белая такая, ровненькая!… А сила в ней была, и печатей много — торгового и питейного ведомств — и подписей. Курили тут сигареты, и бумага уходила дымом, как ушла их бумажка. Без нее — контрабандисты, с ней — честные люди. С ней — ты свободен, без нее — сиди в тюрьме за преступление, которое пострашней убийства. Убийцу выпускают под залог, а контрабандиста не выпустят, и еще надо уплатить в казну, сколько не заплатили налога, только в несколько раз больше.
В тюрьме плохо все, одно другого хуже. Живот болит хуже некуда, нищета — еще хуже, тоска — еще, хуже ее нет. Тюремщики и судьи какие-то ненормальные. Выполняют разные правила, неприменимые к жизни, и сходят с ума — во всяком случае, так их видят те, кто не попал в нелепый круг закона.
Дело выяснялось туго. Те, кто продал им чертово зелье, дали показания, но слова их были недостаточно ясными. Так судья и сказал: «Недостаточно ясны». Кумовья не удивились. Их оглушал шум воды, они одурели от голода, с утра они выпили только по чашке чилате. А как тут будешь ясным, молча думали они, когда поняли странную фразу, если двадцать бутылок желтой, пахнущей шоколадом жидкости им продавали спросонья, кутаясь в одеяло, словно только что родившие женщины!