Выбрать главу

В конце каждой записи стояла подпись: Валентин Урданьес, священник. Записей было много, он не переписывал их начисто, и разобрать их смог бы не всякий. Речь в них шла о безумии, которым, быть может, страдал сам Дон-Кихот, странствующий Рыцарь, не прервавший странствия и ныне, ибо именно Сервантес открыл вечное движение, как писал отцу Валентину друг-богослов, слегка подтрунивая над наивным сельским священником. Чтобы не думать о «текунах», паучьих болезнях и покинутых мужьях, друг этот советовал прочитать легенду о Минотавре.

Отец Валентин отложил дневник и взял требник. Звери-защитники… Все, как один, о них говорят, и никто ничего о них не знает. «У него есть оберег», — скажут о ком-нибудь, а значит это, что его защищает, оберегает какое-то животное. Это понятно: У нас, христиан, есть ангел-хранитель, а индеец верит, что у него есть защитник из зверей. А вот что непонятно — как без помощи беса превратиться в этого зверя. Например, недалеко ходить, сам Ничо, говорят, оборачивается койотом, когда выходит из городка в горы с почтовой сумкой, потому и письма доходят так быстро, словно летают. Священник покачал седой головой. Койот, койот… Поймал бы, подпек бы ему хвост, как в сказке про дядюшку Койота.

Письмоноша вошел тем временем в таверну Алехи Куэвас. Отчаяние все так же терзало его. Где бы он ни был, он думал о том же: почему она ушла, что я ей сделал, чего не сделал, что ей сказал, чего не сказал, чем обидел, чем разгневал, с кем она сбежала, кого полюбила, лучше ли ей с ним, любит ли он ее, как я любил, нет, как я люблю, нет, любил, потому что я хоть и люблю ее, а не люблю. Бог не поможет — водка пособит. Он кинулся с улицы в кабачок, как в прохладное озерцо. Хозяйка — красивая, темнолицая, с кольцами в ушах — болтала с кем-то, облокотившись об оцинкованную стойку. Она видела, как он вошел, и сказала не глядя:

— Что принесли? Шаль? — и прибавила, кокетливо указав на собеседника, который дышал ей в грудь, выпуская дым: — У меня приятель есть, он мне и купит, кому ж еще? Мужья такое не покупают, боятся — другому понравимся.

— Она не продается, — довольно сухо сказал сеньор Ничо, подошел к стойке, чтобы выпить для начала, и выпил.

— А я думала, продавать принесли.

— Это подарок. Что купишь для подарка, продавать ни за что нельзя.

— Ну, если я встречу ту, для кого вы шаль купили, я ей и передам. Сами же к китайцу ходили, отдавали за бесценок!

— Если он цену набивает, мы договоримся. Не за стопочку же я ее возьму! — вмешался хозяйкин собеседник, вынимая руку из пустого.кармана широких брюк.

— Вы уж простите, не продается она.

— Не продаете, купили для подарка, вот мне ее и подарите, — предложила Алеха Куэвас. — Цвет мне идет, я такой люблю. А если нельзя…

— Нельзя. Кому-кому, а вам бы отдал — вы же молодая, красивая…

— Льстит еще, вон какой!

— Обещаю вам, я такую же принесу, такого самого цвета. На днях мне снова в город идти, я и куплю, хоть такую, хоть какую, что захотите…

— На том и порешим…

— Там, где я свою купил, всего одна и была, а у китайца я спрашивал, хороша ли.

— А я думала, продавать ему принесли…

— Он, гадюка, товара не пощупал, а спросил, не ворованная ли.

— Ах, чтоб его! Какой нахал!

— Налейте-ка мне еще, сдачи не надо, вы побольше налейте.

— Что же у вас за праздник, ума не приложу? Угостили бы, чего одному пить!…

— Не праздник у меня, похороны. — И он сам над собой посмеялся злым смехом. — Если не гнушаетесь, я вас угощу. Нами, бедняками, все гнушаются. — Губы его, смоченные водкой, жалко и сердито дрожали. — Отпразднуйте со мной… — комок застрял у него в горле, — отпразднуйте, и на похоронах пьют…

— Хлебнешь? — спросила хозяйка своего приятеля.

— Нет, мне еще пора не пришла. Когда днем пьешь, водка зубными каплями отдает. Вы уж без меня, — сказал он, стоя лицом к Алехе Куэвас.

— Тебе моя водка не по вкусу? Ну, если бы я тебя изо рта напоила, она бы тебе понравилась.

— Не то чтоб не по вкусу, но и вкуса я в ней не нахожу.

— Ладно, я к нахальству привыкла, только нежному слову удивляюсь! За здоровье сеньора почтальона, не знаю, как звать, да и не к чему — улетит, будто ласточка, не вернется!

Сеньор Ничо сидел неподвижно и слушал, как жужжат мухи. Хозяйкин приятель ушел, и теперь она беседовала с сеньором Ничо из-за стойки. Слов они не произносили, только собирались, беседа их шла безмолвно, они просто были вместе. И Ничо Акино не чувствовал себя одиноким, как бык над кормушкой с маисовыми листьями, когда прикладывался к бутылке, которую купил, чтобы не затруднять хозяйку и ей бы не приходилось ему наливать.

По правде говоря, беседовать без слов довольно скучно, да и нужно то и дело выказывать знаки внимания, и Алеха Куэвас пошла на это не ради прекрасных почтальоновых глаз, а ради вышитой шали, которая просто заворожила ее.

Желтыми, как мед, очами она глядела на руку письмоноши, обернутую алым шелком, — влюбленному Ничо казалось, что он как бы сидит рядом со сладостной Исаброй Террон, чьи плечи покрыты той же шалью, и обнимает ее. Наконец он заговорил, обращаясь к хозяйке — частице внешнего, чужого мира:

— Я вас больше не угощаю, потому что у вас дел много. А хотите — вот бутылка, пейте без приглашений.

— Схожу суп посолю и выпью с вами. А вы мне нравитесь. Мы с вами раньше не говорили, я вас видела из окна, знала, кто вы, и как-то — помните? — на ярмарке поздоровались.

— Что-что, а знают меня все. Другие даже просят, когда я в город пойду, чтобы со мной письма отправить, особенно денежные.

— Вот поэтому я и хочу дать вам совет. Вы столько не пейте! Если вас пьяным увидят) вам не будут доверять, а то еще арестуют и поколотят в тюрьме. Такому, как вы, очень опасно напиться. Вы представляете, что это такое, когда тебе не доверяют? Иностранцы эти писем не дадут туда… ну, туда, где их семьи, за море. И бедные не дадут, которые копят деньги на марку, и больные — они родным пишут и ждут, что те к ним приедут и вылечат… И матери, которые хотят поведать детям свои радости, беды и надежды… и мужья, и женьт, и.женихи, и невесты…

— Хе-хе-хе, — захихикал сеньор Ничо, словно гремучая змея зашевелилась в воде, — в письмах этих одни враки…

— Враки ли, правда ли, добро или зло, а из нашего захолустья с вами все идет, как тень.

Сеньор Ничо потер ногу об ногу — шутка ли, какая у этих ног ответственность! — и навалился на стойку, глядя в пространство и глупо улыбаясь. Шали он не выпускал, и в другом мире, в душе, беседовал с Исаброй, с женой, которая от него ушла ногами, ногами, ногами…

«Повсюду пойду за тобой, — говорил он в душе, — где бы ты ни была, я найду тебя. Меня не Ничо зовут, Дионисио меня зовут, пока тебя не встречу. Когда я на тебе женился, любовь прошла, а сейчас она вернулась и жжет меня, губит, терзает… Без тебя я снова дурак дураком, опять я одинокий, а мужчине одному нельзя — его женщина человеком делает».

Хозяйка, не в силах оторвать взора от кроваво-красных переливов шали, заигравших под косыми лучами солнца, падавшими из окна, пробурчала:

— Ну и глуп, совсем спекся! Ах, бросила бы я этот кабак, а то мыслимо ли слушать, надерутся — и такую чушь несут… — и сказала поласковей и погромче, уже для него: — Не к лицу вам так напиваться, дон…

— А вам какое дело…

— Да я просто хочу помочь, чтобы не вышло чего…

— Надо мной хозяев нету…

— А я и не хозяйствую…

— Были у меня отец и мать, да оба в землю легли. Дайте-ка еще бутылочку, а глотку свою заткните.

— Ты тут не хами, не то начальство позову, живо засадят! Видно, не зря от тебя, от нахала, жена ушла…

Ничо Акино не слышал последних слов. Ему захотелось прислониться к стене, он увидел ее и прислонился. Хозяйка подошла к окошку, глянуть, нет ли кого на улице. Там не было ни души. Разве что пес, да еще спал на крыльце какой-то хромой. Хозяйка закрыла дверь на засов и на крючок, хорошенько занавесила окно и в полумраке принялась осторожно стаскивать шаль с руки пьяного письмоноши. Она разгибала руку так нежно, словно ласкала, и та подавалась понемногу… Ничо забеспокоился во сне, зашевелился… Она отошла, потом принялась за дело снова, еще ловчей и подойдя с другой стороны. Ничо задергался, высвобождаясь, и заворчал: