Выбрать главу

Когда Лекарь и сеньор Ничо, олень и койот, прибыли туда и увидели все это, они отряхнули по четыре лапы каждый, словно вырванные из земли корни. Непобедимые омылись в подземных реках, холодных, как железо, насытились, облачились в праздничные одежды и плыли на легких лодках к сверкающим пещерам.

Тебя возвещает мой кремневый нож! Тебя возвещают мои умащенные водой волосы! Я — вокруг тебя, ты — вокруг меня! Стройно дерево неба, и, прежде чем на земле, чем в озере, чем в сердце, в нем свершается все: и победы и поражения. Руки твои полны, лоб твой зелен, и плоть цветка расцветает между коленями вод, когда ты стоишь на коленях!

В первый же день крестьяне, пустившие в землю целебные корни, встали городом, чтобы защитить тебя от летучих мышей! Они встали, чтобы солнечная и прямая флейта початка, окутанная светлыми волосами, словно детородный член, была обезглавлена в срок среди пирамид змеиных звеньев, под рыбой луны в тумане ушедших.

Песнь колдунов-светляков повторяет весь подземный мир. Губ у него нет, голос выходит из горла в полость пещеры, сотрясая алмазный язычок. Голос взрывается шутихой в сокровенном слухе камня, эхо подхватывает его и лепит заново из глины переливов, пока он не превратится в звонкую чашу. Те, кто не пали побежденными в земной глуби, пьют из нее напиток птичьего полета, чтобы и в небе их никто не победил.

Лекарь указывает оленьей ногой на одного из непобедимых — Гаспара Илома. Его нетрудно узнать: он ест много перцу, взор у него загадочный, волосы седые, как солома.

Койот— Письмоноша Ничо Акино видит касика среди непобедимых, а Лекарь -Олень Семи Полей объясняет ему:

— Люди пришли к ним на праздник во мраке и отравили его. Он медленно выпил из тыквенного сосуда водку с белым ядом. Жена его, Вшивая Краса, увидела яд у него на губах и кинулась прочь. Гаспар хотел ее убить, но у нее за спиной сидел его сын. Тогда он выпил целую реку, промыл кишки, победил смерть — его ведь победить нельзя — и вернулся поутру к своим, но нашел лишь изрубленные трупы, обожженные порохом, потому что каратели стреляли в упор. Каратели стреляли в него, чтобы взять его живым или мертвым, и он бросился в реку, его унесло течением, его не победили, он тут, с непобедимыми. Я спасся тогда, — говорил Лекарь, а москиты кружились над его оленьим ухом, — потому что успел обернуться собой, выпустить все четыре ноги, а то бы они меня порешили, как моих светляков-собратьев, которых изрубили во сне, пока они не превратились в кроликов. Они ведь кролики с ушами из маисовых листьев. Их изрубили в куски, но куски сползлись вместе, от каждого кролика ожил кусок, а из всех кусков сложился колдун, колдун из кровавых кусков, и все колдуны, в один голос, устами многорукого чудища, множеством языков прорекли: «Лесной пожар пожрет отравителей!» Так и было: сгорели и Томас Мачохон и жена его Вака Мануэла. «Семь раз сожгут поля, и умрет полковник Годой!» Он и умер, наверное — сгорел в Трясине, хотя и командовал отрядом.

— Наверное… — начал Койот, он хотел что-то сказать, или хотел что-то сказать спрятанный в нем сеньор Ничо.

— Да. Колдуны-светляки, родившиеся там, где ударяют друг о друга огромные кремни, приговорили его к сожжению. По всей видимости, так оно и вышло, ибо глаза филинов, горящие перцем и солью, пригвоздили его к доске, пору за порой, и он, какой был, какой есть, вместе с конем, стал маленьким, как сахарная фигурка. Он хотел застрелиться, но пуля не убила его. Игрушечный полковник. К тому он и призван, ведь военные — это игрушки.

Койот— Письмоноша поерзал хвостом. Непросто слушать такое и видеть, словно это сейчас проходит перед взором, у входа в сверкающие пещеры, когда причаливают таинственные лодки, груженные благовониями, а непобедимые, словно во сне, усеяли искрящиеся каменьями скалы. Непобедимые вкушают лишь дым благовоний и легкие цветы с нитью вместо корня. Цветы эти кидали им с лодок, они взлетали в воздушной струе, попадали в алмазное и жемчужное кружево, сыпались вниз, летели вверх, тянулись друг к другу длинными усиками мертвой бабочки.

— Когда колдуны прорекли проклятия, — важно говорил Олень-Лекарь, и черная губа поднималась, обнажая белые зубы, — сразу, как гаснет пламя, угас весь дурной род, весь плод их чресел, ибо люди эти злы, как кремень, который холодит зимой и обжигает летом. В них и в их детях угас свет племени, свет рода. Мачохон, сын Томаса Мачохона, передавшего яд, обратился в небесное светило, когда ехал просить руки у Марии Канделарии, а братья Текун обезглавили Сакатонов, вырвали их, как траву, со всем потомством, до третьего колена, ибо аптекарь Сакатон продал яд, которым отравил до этого шелудивую собаку.

Молнии солнечных лучей сверкали в листве, проникали сквозь своды, и пещеры стали изумрудными, переходя от голубоватой, воздушной яшмы к густой и плотной зелени глубоких тусклых вод.

Надо было еще о многом спросить, но одно волновало его всего сильнее, и он решился, хотя по хребту его пробежал недобрый, хищный холодок.

— А камень Марии Текун?

— Вопрос твой, свитый из крепких, колких волос, — стремя, в которое я вдену ногу, чтобы вскочить в седло ответа.

— Крепкий волос, колкий волос спрашивает тебя, потому что всякое говорят о Марии Текун и обо всех текунах, беглых женах, и много мужчин пропало на текуньей вершине… — Он втянул слюну койота, смесь горьких слез и воздуха, кеторый воем рвется из пасти, и только тогда смог сказать: — И еще потому, что оттуда пошло мое горе. Как я мучался, поймет лишь тот, кто и зверь и человек, как мы. От ревности кровь свернулась у меня в голове, темные сгустки удушили меня, растаяли, обожгли мне лицо, облепили меня всего и застыли в срамном месте, будто я болен дурной болезнью. Под ревностью таился гной жалости, и я решил жену простить — ее ведь, бедную, опоили паучьим зельем, но жалость исчезла, у меня просто щекотало шею, давило, я чуть не сблевал, и вокруг сосков зачесалось, словно прибыло молоко, и пояс как будто охватило струей. Я готов был не простить ее, любить, теша тайные страсти, радоваться, что беглянку познает другой, насладится ее телом, войдет в сверкающую пещеру, во влажную пещеру лона, где камни шевелятся, словно корни. Меня поймут лишь те, кто побыл и человеком и зверем. Потом я узнал, как все было. Только собака видела, как жена моя вышла по воду, не заметила в травах колодца и упала в него. Но прежде чем вкусить печального утешения, я много перемучился. Наверное, я кусал безответных зверьков, пугал народ в деревнях, выл на кладбищах, свивал клубок безумия о четырех лапах в тенях и тумане, у камня Марии Текун…

— Выйдем отсюда, из-под земли. Идти нам мало, рассказ велик, и все объяснится, когда мы с тобой вернемся на текунью вершину.

XIX

Сеньор Ничо Акино не мог вернуться в Сан-Мигель. Его бы сожгли там живьем, как живьем сожгли письма, которые он нес на почтамт, чернорукие колдуны с блестящими ногтями. Он бегал по разным землям то в койотьем виде, то в человечьем и добрался до селения, построенного на всяком хламе. Вернее, если верить глазам, стояло оно на листах железа, досках, кусках цемента, выловленных из моря стволах, и все это было покрыто солью и липкой грязью, пропитано болотной лихорадкой. Домики еле держались, входили в них по шаткой лестнице на ветхую галерею. Кое-где в окнах были стекла, падавшие вниз ножом гильотины, а решетки были везде. Чаще всего домик просто лепили из глины, воняющей рыбой, крыли, соломой и проделывали кривую дверь. Воздух в домах был такой, что и кошки кашляли. Черные от копоти хозяйки стряпали на керосинках, хотя кое-где стояли божеские плиты с конфорками и топили их дровами или углем.