На следующий день в отеле «Кинг» творилось черт те что. Буря ушла. На берегу валялись тысячи рыбешек. Древесные стволы, облепленные илом, торчали, как искалеченные ноги, или плясали на воде корнями кверху, словно обутые утопленники.
— Боюсь я… — сказал сеньор Ничо хозяйке, засунувшей в лифчик все, что болталось вчера наружу.
— Чего тут бояться, лей в кокосы…
— А чем я их заткну?
— Черным воском замажешь. Так я и разбогатела — на кокосах нажилась. Дни стояли холодные, в тюрьме* что хочешь дадут за кокос. Ты прямо трус какой-то, не мужчина!… Без риска не проживешь… — И хозяйка подумала о корабле, разбившемся о скалы, о своем постояльце… — А еще женщину ищешь, которая в колодец свалилась!… Трусу ничего не найти… Богатые оттого и богаты, что не боятся красть у других, комбинировать, торговать. Да что хочешь! Когда у человека много денег, он непременно кого-нибудь да обдурил…
— Если кокос будет как настоящий, кто же станет из него пить?… Нет, только вам в голову придет после бури торговать кокосами!
— А ты подмажь начальнику руку. Возьми сто песо, будешь входить, сунь ему незаметно. Ну а потом кричи: «Кокосы! Кокосы!…» Они там знают… Увидишь, как обрадуются, и поймешь, что ты и дельце обделал, и добро сотворил.
Все вышло на славу. Каждый купил по кокосу. Вместо молока внутри были водка или ром. Ромовые шли дороже. После бури и тело и душа томились, их без питья не уймешь.
Паскуаль Револорио купил кокос с ромом и понес его к Гойо Йику угостить кума, но заметил при этом, что даром пить не даст, как и тогда, с бутылью, за которую они так поплатились. Оба изобразили, что пьют и отсчитывают деньги. Двуутробец рассказал сыну, как все было. «…Продали мы по шесть монет чашек двести, не больше, что-то у нас пролилось, но и так, шесть раз по двести, это не меньше тысячи двухсот; а когда нас взяли, разбудили, у нас не было ничего, только шесть песо…»
Гойо Йик оторопело на них глядел — что за дьявольские козни! Они поставили опыт. Стали по глотку продавать ром. Йик-отец заплатил Паскуалю одну монету. Паскуаль спросил глоток и заплатил монету, ту же самую. Каждый купил по три глотка, и кокос опустел. Казалось бы, должно накопиться шесть песо, а накопился один, с которого начали. Колдовство какое-то!… Пили, платили, товар прикончили, а суммы нужной не набрали и дохода нет.
Солнце расплавленным свинцом струилось на портовый замок. Мелкие зверьки, задыхаясь от зноя, выползали подышать на песчаные насыпи, поросшие серой, как паутина, травой. Заключенные ловили их, швыряли рыбам и хохотали, глядя, как мыши и ящерки падают в чистую сине-зеленую воду, прозрачную до той глубины, где фарфором отсвечивает мрак и живут холодные медузы.
Солдатам запрещалось тратить пули, и они не стреляли в акул, хотя у них руки чесались нажать курок и — если ты меток — поразить одну из великолепных тропических хищниц. Тут просто роем кишела заманчивая дичь с радужными плавниками и двойным рядом острых зубов. Среди заключенных было два или три негра, и они иногда устраивали «бой акул» без ножа, без ничего, просто голые. Перед прыжком туда, вниз, на арену моря, они издавали запах сухой горчицы, как тореро перед боем быков. Это запах смерти, он от страха бывает, объясняли тюремщики. На одной из башен становился лучший стрелок с маузером, чтобы стрелять в акулу, если что, хотя, если верить слуху, очень давно одна акула кинулась на негра под прикрытием пены и хапнула его, словно кот. Зрелище бывало — лучше некуда, зрители в воду падали от восторга, и никто не замечал, никто не смеялся — не до них, все глядели как прикованные на смертельную игру. Каких только поз не принимал человек, дразня своего врага или уворачиваясь от рыбы, окутанной негустым мраком моря. Акула упрямо кидалась на ракету в человеческом образе, сплошь покрытую пузырями, и не могла ее изловить. Темное рыбье туловище, сдавленное водой, двигалось как-то тупо по сравнению с лакированным черным телом, так и сверкавшим перед зачарованными зрителями. В напряженной тишине было слышно, как капает пот узников в жидкое зеркало прибрежной воды и как разрезают водную толщу негр и акула, скользившие так близко друг от друга, что казалось — вот-вот они столкнутся, но ты и подумать об этом не успевал, снова сверкали на темном, как черное дерево, лице белые зубы, то ли смеясь, то ли стуча от страха, а униженная, но непобежденная рыба кидалась вглубь, прочерчивая пенную спираль, и становилась боком, покачиваясь среди звенящих колец воды.
После «боя акул» офицеры, солдаты и узники с трудом возвращались к будничной жизни. Нервы у них вконец развинчивались — одних чуть удар не хватал, у других дергалась рука или глаз.
Тяжелые морские птицы, с трудом махая крыльями, неспешно спускались с небес, касались воды и взлетали снова, а летающие рыбы кусками бильярдного стола прыгали им вслед.
— Отец… — сказал Гойо Йик, подходя к отцу светлым и ясным днем, — вон матушка пришла…
— Не дай господь, не скажи ей, что я тут!
— Я сказал…
— Ой, что ты наделал! Не хотел я, чтобы она знала… А она тебе что ответила?
— Ничего. Заплакала.
— А что я зрячий, ты не говорил?
— Нет, не говорил.
— Тогда я глаза прикрою, а ты меня веди…
— Она думает, вы слепой…
Мария Текун была все так же веснушчата, а в жидких рыжих косах белели седые пряди. Она припала к воротам, чтобы вытереть слезы и высморкаться по-старушечьи громко. Ноги у нее под юбками дрожали, пока слепой отец и сын-поводырь шли к ней.
Неуверенно, как слепой, Двуутробец подошел к ней поближе, чуть не наткнулся на нее, чуть не толкнул. Она отодвинула его немного, взяла за руку и стала пристально на него глядеть, хотя крупные дрожащие слезы ей мешали.
— Как живешь? — спросила она, и голос ее пресекся.
— А ты как?…
— За что ты тут сидишь?
— За контрабанду. Мы с кумом купили бутыль водки, хотели ее на празднике продать, а бумагу потеряли.
— Вон как… А нам — верно, сынок? — нам сказали, ты умер. Давно ты тут?
— Хватает…
— Сколько же?
— Два года. Мне три дали…
— Господи!
— А ты как живешь, Мария Текун?… Замуж опять пошла…
— Да, тебе Гойо сказал. Все думали, ты умер, и выдали вот меня. Мальчикам отец нужен. Женщине с ними не справиться. Мужчину к мужчине тянет… Слава богу, все хорошо вышло. С ними он хороший был. Бросила я тебя…
Гойо Йик дернулся от боли, и глаза у него приоткрылись. Она могла бы заметить, что они другие, чистые, если бы не думала о своем.
— Разреши, я тебе все скажу. Хорошо, так вышло, мы при сыне нашем говорим. Я не потому тебя бросила, что разлюбила. Если бы я осталась, было бы у нас еще десять сыновей — и тебе хуже, и мне, и им самим… Что бы они делали, если бы я умерла? Ты незрячий…
— Ас тем мужем у вас детей нет?
— Нет. Его, дурного человека, колдуны заколдовали. Мне один прорицатель сказал. Они где-то там индейцев много убили, и прокляли его колдуны, иссушили ему семя.
— Если б я прозрел, ты бы меня любила?