Почему-то, когда я смотрел на этот снимок, я совершенно забывал, что дело идет уже о мирных днях. Мне все представлялось: война, только что отбили плацдарм, и лейтенант Шагалов только что водил своих ребят в атаку по этой же нашей Первомайской степи… Вот он стоит и пьет воду из котелка, закинув к небу молодое, почти как у Леньки, лицо.
И ромашка у его сапога была такая живая, такая хрупкая и все же уцелевшая, что казалось, и с лейтенантом ничего не может случиться ни в следующих боях, ни вообще в жизни. Так и будет он шагать в своих кирзовых сапогах, и всегда будет молодой, и всегда рядом с ним что-то будет напоминать войну, во всяком случае бой.
Волосы у него на фотографии прямые, светлые и рассыпаются, как у Леньки. И, как у Леньки, на щеке прорезалась длинная морщинка, похожая на ямочку. Наверное, и по характеру они были схожи. Говорят, на строительстве его называли «ласковый прораб». Это я слышал от Михайловны. Михайловна работала тогда чернорабочей. Еще она говорила: «Время такое стояло: угля по триста кило выпишут — хошь смотри на него, хошь за месяц сожги. На чекушку — с горя выпить — денег не наскребешь. Вот и остается для согрева одно теплое слово. Конечно, если оно не ветром подбито и от души…»
Через четыре года после окончания войны у прораба началась гангрена. Сначала ему отрезали одну ногу, потом другую. Ленька был тогда совсем маленьким, и Иван Петрович часто брал нас обоих к себе в коляску, которую соорудили для него рабочие.
Она была дребезжащая, быстрая и, мне казалось, летала над колдобинами, как птица.
Ленькиного отца в то время называли уже не ласковым, а бешеным прорабом. Само собой, в семь лет я не задумывался, почему у него изменилось прозвище. Дело же заключалось не в том, конечно, что он стал злее к людям. Просто он мчался по поселку наперегонки со смертью в своей чертопхайке, вонявшей бензином, звенящей наподобие кастрюли.
А нам с Ленькой весело было слышать этот приближающийся звон и ждать, пока Шагалов крикнет, тормозя:
— Ну как, кавалерия? Полетим на рысях?
Вчера я заговорил с мамой о тех временах и об Иване Петровиче Шагалове.
— Конечно, если человек знает свой срок, что ему еще остается делать? — сказала мне мать, но я не увидел справедливости в ее словах. Просто такими словами легче всего оправдать свою неторопливость в жизни. — Если бы все мы знали, сколько нам отмерено дней, все спешили бы взять от жизни как можно больше…
«Он спешил не взять, а дать…» — хотел возразить я, но потом раздумал и просто стал примерять обстоятельства последних лет жизни Ивана Петровича Шагалова ко всем своим знакомым. Получилось довольно занятно.
Допустим, без ног, имея в запасе всего три года, оказался бы Ленчик. Навряд ли заторопился бы он, как отец. Скорее, продолжил бы свою жизнь без аврала, в нынешнем темпе. И улыбался бы всем, как сейчас, и помогал бы кому с задачами, кому с перегоревшими пробками. Нашел бы способ, как добраться до них и без ног!
О Викторе я подумал и сейчас же даже глазами заморгал, чтоб отвести свою мысль куда-нибудь в сторону. Такое лицо я увидел перед собой: как раз о таком говорят — трагическое, вернее, трагедийное.
Навряд ли у настоящего Виктора когда-нибудь будет такое лицо. Да я и не желал ему этого, само собой. Не мог он без своих гор, без того, чтоб не быть первым парнем на поселке. Три оставшиеся года были бы для него куда хуже, чем сразу конец. Это уж точно.
В общем, воображал я не об очень веселом, но раз уже принялся за это «кино», меня несло и несло дальше. И тут рядом с тем Виктором я увидел Нину. Как когда-то Мария Ивановна, она выкатывала из подъезда коляску, помогала своему мужу устроиться в ней. Только одна была разница: Нина старалась делать это, когда никого не было поблизости. Не для себя, конечно. И Виктор говорил те же слова, которые слышала когда-то и Мария Ивановна:
— Трудно тебе с двумя…
Тут не было никакого вопроса: ясно — трудно. А все-таки хотелось ему услышать в ответ: «Ничего, я сильная». Или: «Ничего, я выдержу». Но Нина сказала, по мне, так даже лучше:
— Я ведь вас люблю обоих.
И лицо у нее стало не будничное, как только что, а совсем другое. В нем слезы так и переливались, а все-таки была радость, что они вместе и она может помочь. В такое лицо нельзя было смотреть: оно было такое незащищенное, хуже, чем обнаженное сердце на руке у хирурга, — нее на виду.
Не знаю, с чего бы, но мне вот представилась такая картина, и все тут. А потом я стал перебирать уже нехотя: Семинос, Марик-чумарик, Милочка… С Милкой, пожалуй, получилось хуже всего. В этой истории она могла выглядеть только вроде бабочки с начисто вырванными крыльями, и все.