Дело обстояло очень просто. Вначале Эберлэн заподозрил донос или чью-то неосторожность. Причины заключались в ином. Мало-помалу они стали известны, отчасти благодаря возмущению самих немцев, обоснованно считавших, что эта смерть бесполезна и что разумней было бы забрать всю шайку, нежели убивать шедшего впереди. А так все до одного остальные участники побега успели разбежаться по своим баракам. Подкоп был готов накануне. Наметилась группа офицеров, которые должны были пойти первыми. Расчеты подземного хода были не совсем точны. Пленные полагали, что до конца остается еще полтора метра, а в действительности от поверхности их отделял лишь тонкий слой почвы. Обнаружив это, они заложили выход землей и дерном. Хитрый померанский фельдфебель, дежуривший в этот день, делая обход, заметил, что в этом месте нет снега, и раскрыл замаскированный ход. Вместо того, чтобы тотчас доложить по начальству, фельдфебель решил приберечь это открытие для себя. Так как он был этой ночью начальником караула, то вместе с часовыми устроил засаду. Стрелял он сам. Двадцать девять офицеров приготовились к побегу, трое из них находились уже в туннеле, остальные двадцать шесть распевали в репетиционной комнате грегорианские хоралы. Немецкие офицеры негодовали, но фельдфебель добился своего и получит повышение. Он правильно рассчитал и будет теперь офицером. Таковы законы войны.
— Ты помнишь первого немца, уложенного бравым батальоном? — спросил Франсуа. — Это было в Киршвейлере.
— Да, да, — ответил Тото, — повсюду одно и то же.
Немец, о котором говорил Франсуа, был убит патрулем роты охотников. Его поймали в погребе. Он закричал, что сдается, но какой-то не в меру нервный солдат из взвода Тото всадил в него очередь из своего автомата. Слабонервный солдат был награжден. Эль-Медико сказал тогда Франсуа: «Идиот, неужели ты не понимаешь, что армия не может существовать, если не будут награждать каждого, кто убьет врага. Даже если он это сделает просто из страха». Именно тогда Эль-Медико и пустил свой афоризм: «Душевный мир держится на волоске».
Майора похоронили на клочке чужой земли, на небольшом кладбище, в стороне от лагеря. При погребении разрешили присутствовать только офицерам его батальона. На этом маленьком полупольском, полуфранцузском кладбище пять французов, уложенные в ряд один возле другого, уже спали вечным сном. Об этих мертвецах, погребенных в песках, знали в лагере очень немногие. Вот этот уже лежал здесь, когда они прибыли, — его взяли в плен в Эльзасе в 39-м году; тот, капитан, умер в июле 40-го года от болезни, которую немцы назвали тифом, посеяв ложную тревогу среди пленных, так как это слово имело по-французски и по-немецки разный смысл. Здесь же похоронили вестового, раздавленного грузовиком, потом какого-то поляка и еще одного, о котором не знали ничего, так как он прибыл из другого лагеря, из Восточной Пруссии.
Теперь, завернутые в шинели, как в коконы, они продолжали вшестером спать в этих песчаных дюнах под печальный шелест берез чужой земли.
Франсуа снова почувствовал на своей щеке колючие седые усы майора, почувствовал, как Старик прижимает его к своей груди.
Но майор Ватрен кое-что сказал о «половине пути», и теперь Субейраку все стало ясно.
«Господин майор, вы были военным человеком. Вы никогда не задавались вопросами. Впервые это случилось с вами в 1917 году, и вы, как всегда, ответили подчинением. Постепенно вами овладело отвращение к войне. Вы поняли, какое это страшное преступление. Но, господин майор, это отвращение к войне не было достаточно сильным, чтобы побудить вас к неповиновению. Поэтому вы приняли на себя физическую ответственность за смерть человека из Вольмеранжа. Однако вы продолжали идти своим путем. Ваша ненависть ко второй войне, заранее проигранной, заставила вас во время агонии бравого батальона молча выполнять самый большой долг военного — держаться до последней возможности, и самый большой гражданский долг — не допускать ни одной ненужной жертвы. Потом начались сомнения. Вы спрашивали себя, не ошиблись ли вы в оценке убийства, происшедшего в Вольмеранже? Вы не могли не заметить, что проделываете медленную и неотвратимую эволюцию, что Старик не имеет уже ничего общего с прежним Ватреном, человеком, который „очищал окопы“. Вы обернулись на свою прежнюю жизнь, и она показалась вам кровавой и ненужной. Вы решили, господин майор, что гибель вашего сына является карой. Вы подумали о самоубийстве. Но такой человек, как вы, не кончает самоубийством. Тогда вы избрали побег и тот риск, с которым он связан. Вы звали смерть, и она пришла… Господин майор, вы правы — я прошел другую часть пути. Я насмехался над вами, над вашей суровостью, над вашими причудами, над вашим плохо сшитым кителем. Но вы понимали меня, а я — интеллигент, психолог — я не понимал вас. Я начал с неприятия всякой войны, с безусловного пацифизма; по мере того как в вас рождался человек, ненавидящий кровь, во мне непроизвольно появлялся другой человек — боец, защищающий свою родину, на которую напал враг. Медленно, медленно прояснялась для нас истина. Когда вы протянули мне руку в последний раз, я знал, господин майор, что призван сменить вас. Теперь это уже не ваша, а моя вина».