После похорон Субейрак принял душ, побрился, оделся и пошел в барак Эберлэна.
— Ты готов начать сначала? — спросил он.
— Разумеется! — ответил артиллерист.
— Так же как и раньше, через Швецию?
— Да.
Франсуа вспомнил о рыбацком поселке и о фон-Шамиссо. По отношению к Шамиссо у Субейрака было ощущение жестокой неловкости. Зондерфюрер два года столь же искренне, сколь и безуспешно вел работу по франко-германскому сближению. Он не пожелал примириться с ее провалом, который стал теперь очевиден, и уехал в О.К.В.[55] в Берлин. Скоро стало известно, что он ходатайствовал о новом назначении. Франсуа узнал о Шамиссо через цензора, который сделал следующую приписку к одному из писем Анни: «Господин зондерфюрер фон-Шамиссо извещает вас, что он уехал искать свою тень в Россию, и передает вам уверения в своем почтении».
Субейрак вновь услышал пластинку Джанго Рейнгарта «Суинг-трубадур», и ему показалось, что в этой музыке было что-то от пляски смерти.
— Хорошо, — продолжал он, возвращаясь к разговору. — Итак, побег через подземный ход всем стадом — абсурд. Опыт подтвердил это еще раз. Побег — не коллективное, а индивидуальное действие. Тебе следовало бы знать это лучше, чем кому-либо.
— Признаю.
— Но два человека, которые уважают друг друга, могут бежать вместе. Главное, чтобы они уважали друг друга.
— Я долгое время считал тебя подлецом, потом — мягкотелым. Теперь я думаю иначе… Между прочим, Ватрен тебя очень любил. Он говорил о тебе перед тем, как идти…
Франсуа прикусил губу, комок подступил к горлу. Мысленно он представил себе туннель. Седой Ватрен в нелепой одежде, утративший военный вид, неузнаваемый, с подстриженными, искалеченными, принесенными в жертву усами, влезает в узкий подземный ход, беглым шахтерским глазом осматривает крепление и ползет на коленях, как крот под землей… Дышать становится труднее, но он ползет, углубляясь все дальше по узкому штреку, останавливаясь, чтобы передохнуть, и снова двигается, роет, прокладывая ход, как истый шахтер, каким он и был в юности… Он не слышал окрика часового — может быть, его и не было вовсе — и упал на землю с простреленной грудью, но освобожденный.
Глаза Франсуа затуманились, он глубоко дышал.
— Вот что нужно сделать, — сказал он четким, ясным голосом. — Мы исчезнем здесь, в лагере. В театре, под сводами, на чердаке есть такие места, где можно спрятаться… Мы возьмем еду. Товарищи тотчас сообщат, что мы исчезли. Немцы решат, что мы бежали. Сперва, для порядка, они будут искать нас в лагере. Не найдут, а если найдут, то это не опасно. Мы переждем десять дней. К тому времени все поиски вокруг лагеря прекратятся — у них хватает других забот… Тогда мы выйдем с каким-нибудь нарядом, как Броненосец со своими ребятами, и пойдем в поселок. Там руководство действиями переходит к тебе…
Эберлэн был ошеломлен.
— Здорово! Об этом я не думал! Ложный побег — это замечательно! И у нас еще преимущество перед теми — я раздобыл три подлинных Ausweis’a. Недостает только фотографий. Мы пройдем мимо постовых, Субейрак! И они нам отдадут честь, эти скоты! В Лауэнмюнде у меня есть явка. Нас будет ждать моторка с горючим. Франклин и я умеем управлять. Втроем еще лучше. Конечно, ни он, ни я не знаем Балтики, но есть морская карта.
Франсуа взвесил: да, кажется, неплохо.
— Ну, а куда ты направишься потом? — спросил Эберлэн.
— Во Францию. В свободную зону.
— Разыскивать жену?
— Да, разыскивать подругу. Может быть. И продолжать войну. Войну за то, чтобы быть свободным… А ты? По-прежнему — в Лондон?
— По-прежнему.
— Значит, мы расстанемся.
— Послушай, — сказал Эберлэн. — Ты сейчас уже не тот человек, с которым я когда-то говорил о подкопе, о том, что его надо вести из здания театра. Ты изменился.
— Нет, я не изменился. Зо всяком случае, я этого не замечаю. Во мне произошел поворот. Путешественники утверждают, что под влиянием некоторых внешних причин айсберг иногда может повернуться. Внешне он будет выглядеть иначе, но это по-прежнему тот же айсберг. Дело в том, что моя любовь к свободе стала сейчас весомее, чем ненависть к войне. И потом, я понял Ватрена…
— Он был героем, твой майор, — сказал Эберлэн.
— А вот я думаю, что он был скорее святым…