— Это означало: не пойман — не вор, — сказал Пофиле, который не любил неясных положений, недоговоренностей и намеков.
— Ничего другого это не могло означать, — согласился Субейрак. — И все же у меня было такое чувство, будто все это мне только почудилось. Вот…
— Майор удивительный человек, — сказал Ван.
Все остальные промолчали — было трудно понять, что они думали.
— Не знаю, — глухо сказал Субейрак, сделавшись вдруг, серьезным. — Не знаю… Иногда… Это странно… Иногда мне кажется, что я его понимаю, а иногда… иной раз я ненавижу его. Да, господин капитан, ненавижу. Майор Ватрен — это воплощение всех тех стандартных свойств, над которыми вы имеете обыкновение издеваться, просто-напросто забывая при этом, что они неистребимы — все эти люди в кожаных штанах, с галунами на фуражках, эти солдафоны, эти кадровые военные…
— Ну, в общем, солдаты, — предупредительно вставил Бертюоль.
— Что ж, да, солдаты, профессиональные солдаты, господин капитан… Порой мне кажется, что майор, к которому относятся все эти определения, тем не менее самый удивительный человек, которого я когда-либо встречал. В конце концов, в четырнадцатом году он был всего лишь сверхсрочным сержантом, этакий унтер в стиле Декава[12].
— Я хотел бы узнать у вас две вещи, Субейрак, — перебил его Бертюоль. — Майор — простите, господа, — майор, как мне известно, считает, что Субейрак один из лучших взводных командиров. Знаете, Субейрак, что сказал о вас майор Ватрен?
— Нет, господин капитан.
— Он сказал в моем присутствии: «Субейрак — прирожденный офицер».
— Ну, знаете… — с изумлением вымолвил Субейрак.
— Я думаю, что он прав. Скажите, дорогой Субейрак, как это у вас получается, — простите, но ведь и вы мне только что задали затруднительный вопрос, мне, старому рубаке, который посещает мессу, — он шутливо поклонился, — так вот, как же вы сочетаете ваш антимилитаризм, между нами говоря, совершенно устаревший…
— По-моему, тоже! — заметил Эль-Медико.
— Ты, лекарь, — бросил ему Субейрак, — к следующему Рождеству я тебе куплю в подарок экземпляр Женевской конвенции.
Это был намек на то, что Эль-Медико, вооружившись одним из недавно полученных испанских автоматов и прикрыв свой значок военного врача, принял однажды участие в вылазке ударной группы.
— Итак, — продолжал капитан, — как же примирить ваш антимилитаризм с тем, что я назвал бы вашей… вашими профессиональными способностями?
— Вы упомянули о двух вопросах, господин капитан?
— О двух? Второй вопрос таков: нравится ли вам моя малиновая настойка?
— Божественна, господин капитан.
Офицеры замолчали. Капитан улыбался, сверкая зубами. Франсуа — тоже.
Усталость одолевала офицеров. Тото клюнул носом и вздернул голову.
— Что касается меня, — сказал Эль-Медико, — то я думаю, что Субейрак лишь тогда начнет рассуждать правильно, когда он перестанет быть анархистом без бомбы, что так же глупо, как быть священником без веры. А насчет майора…
— Тише! — сказал Бертюоль. Он был самым старшим из них, и рефлексы были развиты у него лучше, чем у остальных. На улице хлопнула дверца автомобиля. Послышались тяжелые шаги, и вошел майор. Лицо Старика было землистого цвета.
— Вы отвечаете за посты сторожевого охранения, Бертюоль?
— Нет, господин майор. Пулеметчики обеспечивают ПВО. Если позволено так выразиться.
— Посты сторожевого охранения выставлены первой ротой, — сказал Блан, уже начавший дремать.
— Хорошо. Блан, сократите посты наполовину. Нам нечего бояться. Ни бошей, ни…
Ватрен никогда не называл немцев иначе, как этим устаревшим словом. В мае 1940 года уже не было бошей. Вернее, еще не было. Ненависть, необходимая для всякой войны, даже для скрытой, не удовлетворялась словом «бош», производным от появившегося в 1870 году слова «аль-бош»[13]. Ненависть изобрела другие, более мягкие прозвища: «фрицы», «фридолины». Завтра она придумает «зеленые бобы», «серо-зеленые», «саранча», потом снова вернется к слову «боши». Однако сейчас это слово было устаревшим и смешным.