Солдаты держались замкнуто. Они собирались кучками и замолкали при появлении офицеров. Сами офицеры избегали друг друга. Бертюоль предложил Субейраку партию в бридж, но Франсуа вежливо отказался.
Долгожданный день отдыха тянулся бесконечно. Обычно солдаты бравого батальона не упускали случая выпить, вечером им даже запрещалось идти в кафе. На сей раз эта мера оказалась излишней: за весь день не было ни одного пьяного.
Солнце постепенно клонилось к западу, время тянулось медленно. В деревне было около трехсот жителей, но они прятались от солдат и почти не выходили из домов.
На вечернем построении все узнали, что назавтра в пять часов батальон тронется в направлении Паньи-на-Мозеле. В эту же ночь немецкая авиация бомбардировала станцию Паньи. Бравый батальон получил предписание двинуться в путь на следующий день. Ватрен молча произвел смотр. Субейраку он не сказал ни слова.
И ровно через двадцать четыре часа после расстрела солдата, в прекрасное погожее утро, он дал приказ о выступлении.
Взводы один за другим скрывались за рядами яблонь и уходили вдоль оврагов. Вскоре они растянулись на несколько километров, но не так беспорядочно, как шли с передовых, а в строгом воинском строю.
Перед ними до самого Паньи, дымки которого должны были скоро появиться на горизонте, расстилалась славная долина Мозеля. Ни один из жителей Вольмеранжа не вышел посмотреть, как они уходили.
Первым заговорил адвокат Пакеро из взвода Субейрака.
— Господин лейтенант, мы уходим как убийцы.
Субейрак не ответил. Он шел с трудом, волоча ногу. Ему было очень больно идти, но он принимал эту боль как заслуженное наказание.
Контрабандист Матиас, самый живописный из его подчиненных, здоровый парень, который всю жизнь шутил с опасностью и не считался с законами, сказал немного погодя:
— Меня им бы не удалось так взять, господин лейтенант. Я этих жандармов…
Франсуа печально улыбнулся и остановился. Рота обогнала его. Он задыхался. За его зебрами следовала первая рота во главе с капитаном Бланом, его сопровождал Эль-Медико.
— Ну, как обошлось вчера утром, капитан? — спросил Франсуа у Блана.
— Плохо, — ответил Блан.
— Хорошо, — сказал Эль-Медико. — Все зависит от точки зрения на вещи.
Его саркастический тон был просто невыносим.
— Дюрру, — сказал Франсуа, — никогда в жизни мне так не хотелось дать человеку в морду!
— Ты бы зря потратил время, — ответил врач. — Ты вызываешь жалость, да и Пофиле тоже. Он прячется от людей, точно прокаженный.
— Перестаньте, Дюрру, — сказал Блан.
— Вы не поняли меня, господин капитан. Или вы с ними заодно? Они напоминают мне деревенских увальней, которые, продавая свинью, хотят сохранить сало! Вы принимаете войну? Ну так и воюйте же, господа! И не морочьте себе голову девичьей сентиментальностью, мещанскими нежностями и щепетильными угрызениями совести!
— Я думаю, Дюрру, — сказал Франсуа, — что расстрелянный разделял твои убеждения.
— Разумеется, — резко ответил Дюрру. — Впереди еще не один расстрел. Шутки только начинаются. Я не терзаюсь стыдом, как вы. Я горд за этого парня!
— Дюрру!
— Господин капитан, нам осталось только несколько дней говорить то, что думаешь. Разумеется, среди своих, да и то, если не слишком боишься сгнить за пораженчество в концлагере! Сейчас я говорю, что думаю, а потом уж заткну свою неуемную глотку. Да, я горжусь этим парнем. Знаете ли вы хотя бы его имя?
Нет! В течение всего времени, пока происходила эта драма, Субейрак называл его человеком.
Дюрру продолжал с холодным бешенством:
— Его звали Маршан. Совсем как знаменитого Маршана[19]. Огюстен Маршан. Он родился в Бийянкуре в 1903 году. Не был женат, но имел ребенка. Он отказался от спирта и сигареты и вежливо попросил священника оставить его в покое. Он не позволил завязать себе глаза.
Каждое слово Дюрру, точно плетью, хлестало Субейрака. Но он не мог заставить его замолчать, да и не хотел. Военврач Дюрру, бывший пехотный капитан Интернациональной бригады на мадридском фронте, имел что сказать на этот счет, и его мнение, мнение человека, уверенного в своей правоте, производило неотразимое впечатление на этих людей, ищущих истину в потемках.