Конвоир вскочил со своего места и закашлялся. Бутерброд упал на пол. Я поднял бутерброд и начал медленно есть хлеб с кровяной колбасой. Немец подождал, пока я доем бутерброд, а потом повел меня к поезду.
Нам дали маленькое купе. Немец запер дверь, велел мне сесть у окна, а сам устроился у двери. Винтовку он положил на колени. Поезд тронулся, и я увидел, как немец взвел курок.
Я понимал, что мое единственное спасение - в побеге. Я знал, как все это будет. Когда стемнеет, я прыгну на этого немца, придушу его, а на подходе к маленькой станции соскочу с подножки, предварительно переодевшись в форму конвоира.
Я наметил время. Как только зажгутся звезды, значит, пора.
"А что, если сегодня не будет звезд? - думаю я. - Это не худшая беда, хотя лучше бежать в звездную ночь. Меня, конечно, легче заметить, но и я зато лучше замечу каждого. Если звезд не будет, надо начинать, когда исчезнут деревья, проходящие вдоль пути. Когда они исчезнут, значит, пора".
Я вспоминаю Архипо-Осиповку. Это станица на Черном море. Там почти нет отдыхающих, только колхозники и рыбаки. Мы туда приехали вдвоем с отцом. Всего два приезжих курортника на всю станицу. Я вспоминал Архипо-Осиповку и сразу же слышал тревожный и радостный крик цикад. Боже ты мой, сколько их там было! До сих пор я не могу представить себе, какие они из себя, эти цикады. Или, например, сверчки. Мне всегда хотелось сыграть в диккенсовском "Сверчке на печи". Но я до сих пор не представляю себе, какие они, эти самые сверчки. Очень будет неприятно узнать, что они похожи на мокриц или тараканов. Хотя в таком случае можно и не поверить. Ведь совершенно необязательно верить тому, что тебе чуждо.
На небе появились звезды. И в этот же миг в купе зажегся синий свет. Тусклый, вполнакала.
- Э, - сказал конвоир, протягивая мне фотокарточку, - майне киндерн.
"Дети, - подумал я. - Киндер - это понятно".
Я взял фотокарточку. Там было пять девочек и мальчишка. Старшей было не больше шестнадцати, а мальчишке - годик.
- Э, - сказал конвоир и протянул мне следующую карточку, - майне фрау.
Я увидел женщину в гробу. Рядом стояли дети и мой конвоир в штатском затасканном костюме.
Я вернул ему карточки, он спрятал их в бумажник, вздохнул, усмехнулся, тронул себя пальцем в грудь и сказал:
- Туберкулез...
Сейчас он смотрел на меня не испуганно, а грустно и спокойно. Наверное, он решил, что я ничего не смогу с ним сделать, потому что мы едем с большой скоростью, дверь купе заперта и курок винтовки взведен.
Ты дурак, немец. Это не важно, что поезд несется с большой скоростью. Каждую дверь можно отпереть, на твою винтовку прыгнуть, а самого тебя ударить головой в лицо. Вот и вся наука.
"Старшая девочка здорово похожа на него, - думаю я, - и такая же худая. А мальчишка толстый. Все маленькие дети толстые. Они начинают худеть, когда их отрывают от материнской груди".
- Э, - говорит немец и, протягивая сигарету, прикладывает палец к губам, - социал-демократ - тшш!
"Какой ты социал-демократ? - думаю я спокойно. - Ты дерьмо, а не социал-демократ. Ты трус и подлец, только у тебя есть шестеро детей, а самому маленькому - год. И у них нет матери".
Я должен убить его, если хочу сбежать. Если я хочу, чтобы побег удался, я обязан его убить. А мне хочется оглушить его, чтобы дети - пятеро девочек и один пацаненок - не остались круглыми сиротами. Я знаю, что такое расти без матери. Но я даже представить себе не могу, как они останутся и без отца. Без этого туберкулезного отца, у которого огромные худые руки и который говорит мне, что он социал-демократ.
"Вот сейчас, - говорю себе я, - сейчас пора".
Я подбадриваю себя, я подбираю ноги для прыжка, я уже почти готов...
"О толстых маленьких детях говорят, что они перевязаны ниточками, вспоминаю я, - это у них такие складки на ножках и на руках. У худых детей они исчезают очень скоро, и тогда маленькие дети делаются похожими на стариков. А маленькие дети не знают языка. Даже если он рожден немкой, его можно выучить говорить по-русски. Или по-французски, какая разница, в конце концов? Только бы не по-немецки. Это очень плохо, когда люди говорят по-немецки, хуже быть не может".
Я чувствую, что не могу ненавидеть этого туберкулезного немца так, чтобы убить, потому что видел его шестерых детей. Я ничего не могу с собой поделать. Просто у меня не будет силы, чтобы прикончить его, - я же знаю.
- Их вилль шлафен, - говорю я и закрываю глаза.
- Э, - говорит немец, - битте. Поезд идет быстро. Я еду к гибели. Он от нее.
"Немцы... - думаю я. - Будьте вы прокляты, фашисты. Ненавижу. Всех вас ненавижу..."
- Ну? Дальше... - спросил Коля. - Что дальше-то?
- Дальше - хуже. В гестапо меня держали месяца три. Следователь у меня был Шульц. Мордастый такой, краснорожий... Они на моем ворованном костюме споткнулись. Он был сшит на немецкой фабрике, а материал-то наш - с "Большевички", до войны мы им поставляли, по торговому договору. Ну, они меня и начали мотать - мол, ты чекист, заброшен на связь. Шульц меня все донимал, чтоб я на каком-то процессе выступил как советский офицер, разведчик... Потом в госпитале валялся, а после они меня власовцам перепульнули, в Восточную Пруссию... Никак не верили, что я просто пленный, сбежал из лагеря. А фамилию свою мне говорить тоже нельзя - я на шахте "Мария" с мишенью на спине ходил как штрафник... Ну вот... Привезли меня, значит, в контрразведку к Власову...
- А как ты попал сюда? - спросил Коля после долгого молчания.
- Расскажу... Погоди... А ты зачем? У тебя ж документ есть... Ты зачем сюда пришел?
"Если люди так врут - тогда надо пускать пулю в лоб, - думал Коля, - не может быть, чтоб так человек исподличался. Но ведь я знаю его по Москве. Я знал его лет десять, не меньше..."
- Я попал сюда по дурости, - соврал Коля.
Он не смог себя заставить сказать Степану правду. Долг жил в нем помимо него самого. А может, это никакой не долг, думал Коля, может быть, просто я сейчас подличаю и продаю самого себя, потому что незачем играть в нашу игру, если никому не веришь, а особенно Другу.
- Я боюсь, они меня прижмут, если ты не поможешь мне...
- Это как?
- Ну, если ты скажешь им, что знал Родиона Матвеевича Торопова...
- Ты по документу Родион Торопов?
- Да.
- А если документ - липа?
- Я этого и боюсь - тебя завалю. Я не обижаюсь, - вздохнул Степан, - я понимаю, откуда ты. Когда ты не обернулся, я сразу понял.