«Не стоит, — решил он, — а то еще наслежу. Здешнюю обстановку я толком не знаю. Лучше проплутать лишние десять километров. Так или иначе, компас выручит».
Выходя на поляны, он, так же как и на границе, замирал, медленно опускался на землю и только потом обходил поляну. Один раз он долго стоял на опушке молодого березняка и слушал, как глухо гудели пчелы. Он даже ощутил во рту медленный, откуда-то изнутри, липовый вкус первого, жидкого светлого меда.
К вечеру он почувствовал тяжелую усталость. Он устал не оттого, что прошел более сорока километров. Он устал оттого, что шел через лес — настороженный, молчаливый; каждый ствол — враг, каждая поляна — облава, каждая река — колючая проволока.
«Сволочь, — устало думал Вихрь об этом тихом лесе, — растет себе — и плевал семь раз на войну. Даже макушек, срезанных снарядами, нет. И выгоревших секаторов тоже. Горелый лес жалко. Попал в людскую перепалку и страдает ни за что ни про что. А этот — благополучный, тихий, пчелиный лес, мне его совсем не жаль».
Когда стало темно, Вихрь сошел с лесной дороги и двинулся по мокрому мягкому мху куда-то вниз, туда, где шумела река. Он решил там заночевать. Чем ниже он спускался, тем труднее было идти: начиналось болото. Вихрь решил посветить вокруг фонариком, но потом подумал, что делать этого не стоит, свет в лесу издалека виден, всякое может случиться.
Он начал подниматься обратно — вверх к дороге, упал, промочил колени, рассердился, потому что завтра рассчитывал войти в Рыбны, а входить в село в измазанных брюках неразумно: сразу видно, что из лесу. Достал из немецкого, свиной кожи портфеля фонарик и быстро осветил место, где упал. Мох под лучом фонаря стал неестественно зеленым, каким-то изумрудным даже, светился изнутри, как фосфор ночью в кабине пилота.
Вихрь вышел на дорогу, долго чистил березовой листвой свои щегольские тупорылые полуботинки, изношенные настолько, чтобы не казаться новыми: гестапо здорово осматривает вещи при задержании, они в этом доки, а новые вещи всегда подозрительны. Сверился по карте, где он сейчас должен находиться, и полез вверх — по левую сторону от дороги. Ночной лес был ему приятен — совсем иной, особой, столь нужной сейчас тишиной. Леса незнакомого, и особенно ночного, боятся все: и те, которые ищут в нем, и те, которые в нем скрываются. Но те, которые ищут, боятся его больше.
Не разводя костра, он устроился под большой теплой елкой; вытянулся с хрустом и не заметил, как уснул — тяжелым сном с липкими, тягучими сновидениями.
Проснулся он словно от удара: ему послышалось, что рядом кто-то тяжело дышит. Он даже отчетливо понял, что дышит человек с насморком — в носу при каждом вдохе хлюпало.
2. КОЛЯ, ОН ЖЕ ГРИШАНЧИКОВ
Он, пожалуй, дольше остальных ходил вокруг места приземления — сначала маленькими кругами, а потом все большими и большими, — но безрезультатно. Никаких следов товарищей он не обнаружил.
Под утро Коля вышел на проселок. Возле развилки стояла маленькая часовенка. На чисто беленной стене был прибит большой коричневый крест. На кресте был распят Христос. Художник тщательно нарисовал на белом теле Христа капельки крови в тех местах, где его руки и ноги были пробиты гвоздями. Над входом в крохотную часовенку висела иконка пресвятой девы Марии: детское лицо, громадные глаза, тонкие пальцы прижаты к груди, словно при молитве.
На полочке под крестом стоял стакан. В стакане догорала свеча. Пламя ее в рассветных сумерках было зыбким и тревожным.
«Заграница! — вдруг подумал Коля. — Я — за границей! Как мы смотрели на Ваську, когда он приехал с родителями из-за границы! Он приехал из Польши в тридцать восьмом. Смешно: он сочинял небылицы, а мы ему верили. Он говорил, что купался в гуттаперчевом море. Можно плавать, даже если не умеешь. „Вода, — говорил Васька, — держит. Специальная, американская вода“. Мы его даже не били, потому что он был за границей».
Коля вздрогнул, услыхав за спиной кашель. Обернулся. В дверях стояла старуха. Она прикрывала рукой большую, только что зажженную свечу.
— Доброе утро, пани, — сказал Коля.
— Доброе утро, пан, доброе утро.
Старуха выбросила огарок из стаканчика, что стоял под распятием, и укрепила в нем новую свечу, покапав стеарином на донышко. Ветер лизнул пламя, оно взметнулось, хлопнуло раза два и исчезло. Коля достал зажигалку, высек огонь, зажег фитиль.
— Благодарю пана.
— Не стоит благодарности.
— Пан не поляк?
— Я русский.
— Это чувствуется по вашему выговору. Вы что, из лагеря в Медовых Пришлицах?
— Нет. А какой там лагерь?
— Там живут те русские, которые ушли с немцами. Туда каждый день приходит много людей.
— А мне сказали, что этот лагерь под Рыбны...
— Пану сказали неверно.
— Вы не покажете, как туда идти?
— Покажу, отчего же не показать, — ответила старуха и опустилась на колени перед распятием. Она молилась тихо, произнося неслышные быстрые слова одними губами. Порой она замолкала, упиралась руками в пол и склонялась в низком поклоне.