Незадолго до полудня, по обыкновению своему, в спальню к нему зашел Кузен и спросил, не появилось ли часом у него желания нанести визит Хоф-даме. Каково же было его удивление, когда в ответ он услыхал более чем внятное «да»; правда, Майоратс-херр оговорился тут же, что охотнее сходит к ней один. Он немедля оделся и отправился в путь; Кузен вызвался все же проводить его, зная прекрасно, что в этот час Хоф-дама уж наверное дома одна. Дорогой они минули высокое здание, при виде которого у Майоратс-херра забилось учащенно сердце: «Что это, магазин? там торгуют людьми? — спросил он, — вон там, где зеркальные стекла? Видите вон ту статую, я как-то ночью и сам сидел за нею, в нише». — «Вы что же, не узнали собственного Майоратс-хауса? — спросил Кузен. — Уж там-то жить наверняка много лучше, чем в скромной моей лачужке.» — «Боже, сохрани! — ответил Майоратс-херр, — уж лучше б я и вовсе не видел его; такое впечатление, что вместо раствора камни эти сцементированы Голодом и Горем». — «И то правда, те люди, что строили дом этот, едва ли ели досыта, ведь батюшка-то ваш был куда как прижимист он и мне самому вчинил как-то иск, а мне тогда, к слову сказать, едва хватало на кусок хлеба; он, видите ли, погасил мой счет от портного, а я не уплатил ему долга в срок». — «Бог мой, и впрямь нехорошо, — сказал Майоратс-херр, — вот по таким-то векселям и платят потом наследники».
За разговором они и дошли как раз до нужного дома; Хоф-дама попросила их обождать с полчаса — ей-де нужно дописать буквально несколько строк. Кузен взглянул на часы: ждать он не мог, как раз наступило время обычной его полуденной прогулки, он откланялся и Майоратс-херр остался один. В комнате ему было неуютно. Резная квакша с разинутым ртом на маленькой стремянке в углу, казалось, одержима была злобным бесом; цветы в горшках тоже выглядели отнюдь не безобидно; ему мерещилось, что из-за штор подслушивает за ним дюжина отставных дипломатов. Но пуще прочего не нравился ему черный пудель, этот уж точно был инкарнацией черта, хоть и жался от Майоратс-херра подальше. Наконец, подобно китайскому фейерверку, где каждый цвет звучит отдельно, явилась из соседней комнаты Хоф-дама, и всеми пятью своими органами чувств, коими принято было в те годы заменять туманное понятие «душа», ощутил он, что ужасная эта женщина и есть его мать. «Мама, — сказал он и внимательно на нее посмотрел, — сыну твоему очень плохо.» Ему казалось, вот сейчас она испугается или сочтет его за безумца; она же села с ним рядом и сказала, совершенно спокойно: «Сын мой, матери твоей очень хорошо.» Пытаясь его успокоить, она достала большой эмалированный флакон с нюхательной солью, но он, отшатнувшись от флакона, сказал чуть слышно: «Бог мой, там, внутри, чья-то душа, я вижу ее.» Она отставила флакон в сторону и сказала: «Если ты и впрямь углядел там душу, значит это душа твоего отца, Красавчика; когда Лейтенант, твой кузен, пронзил его шпагой у самых моих дверей — дуэль была для меня неожиданностью совершенной — я, услышав шум, выбежала из дома и пыталась привести его в чувство при помощи этого самого флакона». — «Значит, я живу под одною крышей с убийцей отца моего, а вы — его подруга, его…дама сердца?» — «Ты слишком много знаешь, сын мой, — продолжила она, — тебе не следовало бы знать так много, ты должен бы благодарить меня за все, что я сделала для тебя. Отец твой был красив необычайно… весь город так считал; и оттого в его присутствии я забывала о всякой осторожности. Мы виделись тайком; он обещал на мне жениться, но обещания своего исполнить не успел, я же — если бы я не сумела скрыть последствий тайного нашего романа, никто не стал бы терпеть меня более при дворе, меня бы просто вышвырнули вон. Я, однако же, сумела их скрыть». — «Я это знаю». — «И вместе с тем я отомстила за отца твоего, прибрав к рукам состояние, которое если кому и должно было принадлежать по божескому праву, то ему. Я сделала больше. С помощью высокопоставленных моих покровителей я пресекала малейшую попытку нашего Кузена хоть как-то утвердиться в свете и залучила его при том в сети свои. Он неглуп по-своему, он храбр, но ни того, ни другого свет не замечает; так он и состарился, ничего не добившись, торгуясь, хлеба ради, до хрипоты с евреями-перекупщиками, этакая пародия на человека, в то время как отца твоего не просто помнят, он стал уже почти легендой, ведь красота того, кто умер молодым, не стареет. Я знаю, ты вырос в роскоши, наследником одного из благороднейших семейств Европы, и все пути перед тобой открыты; и когда я, зная это, думаю о Кузене, о том, как он выхаживает каждый день своим нелепым петушьим шагом мимо окон моих, под косыми взглядами стариков, под насмешки уличных мальчишек, или приходит по воскресеньям в мой дом, чтоб расчесать в очередной раз пуделя, я чувствую, что отомстила за твоего отца, что заклала духу его настоящую человеческую жертву. А может быть, мне следует сделать больше, отнять у него все, все совершенно: женить его на себе, не давать ему гулять по городу, смешать, разбить его коллекцию гербов?» Однако, Майоратс-херр совсем ее уже не слушал, иначе он уже давно бы остановил ее. Он ничего не замечал вокруг, полностью уйдя в себя, в разговор с самим собою: «Значит, я и в самом деле кукушонок, и благородство мое — краденое. А кто же то несчастное дитя, которое отвергли мне в угоду? А разве я не знаю сам, это Эстер; такая необыкновенная, и такая несчастная, из-за подлости вашей, из-за проклятия веры своей — сломленная безнадежно Эстер!» — «Тут я тебе ничем помочь не могу, — ответила ему Хоф-дама, — старый Майоратс-херр уладил все сам; с меня довольно было знать, что позорная участь внебрачного ребенка тебе не грозит, и что тебя ожидает блестящее будущее. И вот — ни слова благодарности!» Он сидел все так же отрешенно, ничего не видя и не слыша, и говорил с собою вполголоса: «Что ж, и состояние мое украдено, и у кого, у нищей! Неужто я не в силах сам заработать себе на пропитание? Я играю чуть что не на всех музыкальных инструментах, и куда искусней многих, я рисую, я могу давать уроки иностранных языков. К черту неправое мое богатство; оно не принесло мне счастья!» Хоф-дама слушала его внимательно, забавляясь между делом с пуделем — то поставил ей на колени лапы и сунул остренькую мордочку свою ей прямо к уху, затем она взяла Майоратс-херра за руку и сказала: «По крайней мере, если я тебя о чем-то попрошу, ты ведь не сможешь отказать мне, как матери, а попрошу я совсем немного: только лишь двадцать четыре часа отсрочки — не говори никому об обстоятельствах рождения твоего и не принимай никаких скоропалительных решений; поклянись, что будешь молчать — сутки, не больше!» Майоратс-херр был даже рад, ему еще двадцать четыре часа ничего не нужно будет решать и делать, он встал, подошел к матери, поцеловал ей руку, поклонился и отправился домой, чтобы хоть немного прийти в себя.